Перестройка

 

 

Часть 4. Вторая половина 80-х. Перестройка

 

 

Взросление

 

1. Горбачев

2.    Мишаня и укрепка

3.    Валера, яхта, Пирогово

4.    Первые навигации

5.    Палецкие, персики и Тэнно хейка Банзай

6.    Новые соседи  и прочий люд

7.    Гипротеатр и институт культуры

8.    ВЦИОМ  начало

9.    Людмила, Славка, Крым

10. Заключение

 

 

1. Горбачев

Конечно, внезапное появление Горбачева было для страны полной неожиданностью. И сначала даже не политической, а просто чисто человеческой – не надо забывать, что народ с конца 60-х жил при вечно либо стареющих либо уже откровенно умирающих вождях и это как-то вошло в дурную привычку.  Молодой, говорливый без бумажки (и что говорливый!) Михал Сергеич был настолько в новинку, что люди опешили. К тому же рядом с ним постоянно находилась моложавая и подтянутая жена Раиса, (в отличие от прежних вождей, чьи клушеобразные жены бабки всю жизнь сидели по домам) всегда в чем-то элегантном,  социально активная и холодная. Последнее люди чувствовали и оттого ее никогда не любили, несмотря на ее собственное очень заметное желание играть видную и значимую роль в общественном переустройстве.

Никифоров, который читал лекции в Желтом доме (Институт философии АН) говорил, что видел ее порой в зале – первая леди поддерживала реноме образованной дамы и пару раз за ней заезжал сам Горби.

— Это ж я ведь мог шлепнуть его запросто – удивленно говорил Александр Леонидович, который и мухи никогда не обидел – вот же он, в пяти шагах от меня был.

Мы сказали ему, что телохранители успели бы его скрутить раньше, чем он смог бы выполнить свои злостные намерения.

— Ну, разок-то я бы попасть успел —  говорил Никифоров, но тут же добавлял – только зачем? Разве так, правды ради…

Меж тем живой и деятельный Горби уже начинал свою «Perestroika», как писали изумленные западные журналы. А в СССР это звучало так — «перестройка, гласность,  ускорение»,  а актуальные журналисты говорили, что «в стране подули свежие ветры глобальных перемен».  Что сразу же было подхвачено насмешливым людом и переведено в уменьшительную форму  «наконец-то отворилась форточка и к нам ворвался свеженький ветерочек глобальненьких переменочек». 

Меня искренно поразило одно из его первых появлений на людях в телевизоре – он выступал в каком-то зале, полном народу и увлеченно говорил с трибуны  сам по себе, человеческими словами о необходимости развития частной инициативы.

— Чего мы боялись? – недоуменно весело вопрошал он толпу – Чего мы боялись?  Давно надо было начать это развивать. 

В слове «начать» ударение он всю жизнь ставил на первом слоге.

Народ, который этого развития уж точно никогда не боялся, так же недоуменно весело поддакивал и активно шевелился.  Чувствовалось, что люди готовы его полюбить и что процесс полюбления уже пошел и идет вовсю. Конечно, находились злые языки (а как же без них), но и злились они как-то не зло. К примеру, уверяли, что необычный Генсек сам позвонил Тенгизу Абуладзе, который только что снял свое гениальное «Покаяние» (1986 год) и изумил того до глубины души, сообщив, что фильм его «ну просто пердуха,  настоящая пердуха».  Поскольку тон Горбачева был искренно восторженный, бедный Абуладзе никак не мог сообразить, что восторг советского лидера облечен в редкий термин «пир духа». Что при южном говорке хвалившего и прозвучало  в более привычно-ругательном партийном ключе.

В 85-м году у всех создалось впечатление, что что-то такое должно случиться, как пел Окуджава, “а завтра, наверное, что-нибудь произойдет”.

И ощущение, что это произойдет все-таки, вот вспомните, было, да? Все-таки не было ощущения, что все это повертится-повертится, да и заглохнет.  Пришло такое чувство, что все-таки что-то должно произойти. Не просто должно произойти, а вот какой-то запах пошел, какое-то дуновение новой эпохи…

В телевизоре начался «Прожектор перестройки», программа, которая выискивала пороки в нашей жизни и тут же оперативно их устраняла. На разных каналах появились отчаянной смелости говорящие головы, которые принялись клеймить отдельные недостатки и системные нарушения социалистической законности, случаи отступления от нашей советской морали и партийной совести. Молодые Листьев, Захаров, Любимов и иже с ними уже качали лодку социализма своим «Взглядом», уже следователи Гдлян и Иванов раскручивали свое знаменитое «хлопковое дело»,  уже постепенно костлявая рука судьбы начала подбираться к Чурбанову, мужу   мирно спивающейся Галины Брежневой, уже готовилась плаха для высоких партийных голов, уверенных в своей непогрешимости. И народ начал понимать, что грядет что-то небывалое. Что гранитно-партийный дом начинает разделяться сам в себе и самые прозорливые стали гадать, устоит ли он после такого разделения.

На скверах  появились горячие спорщики по многим актуальным поводам, возле редакции газеты «Московские новости» на углу Горького и Пушкинской стояла вечно дискутирующая полпишка, а «Огонек» Коротича мусолили до дырных зачиток.

На этом фоне начавшейся общественной сумятицы стали поднимать непокорные головы прибалтийские борцы за права угнетенных народов, а на Кавказе обаятельная  и радушная грузинская интеллигенция вдруг оторвалась от своего милого кино и вечных застолий и принялась рассуждать о многовековом  иге России, от которого пора бы освободиться, наконец, великой Грузии.  Средняя Азия осторожно присматривалась к новым веяньям. Началось брожение умов.    

Впрочем, скоро молодой да ранний вождь затеял еще более серьезное испытание для национального чувства юмора. Точнее, затеял Егор Кузьмич Лигачев, а Горби вместе с партией поддержал и развил в общесоюзную кампанию – я говорю об антиалкогольном законе 1985 года и последовавших за ним событиях. Фесюн, будучи тогда уже корреспондентом Иомиури симбун, брал интервью у Лигачева и говорил мне, что тот показался ему совершенно неадекватным:

— Глазки маленькие и всё время бегают в разные стороны, прямо не смотрит и что-то несёт совсем не по теме. Очень плох. 

Напомню, что водка подымалась в цене последний раз еще при Брежневе, на что народ среагировал частушкой:

Было шесть, а стало восемь

Все равно мы пить не бросим.

Передайте Ильичу

Нам и десять по плечу,

А если будет больше,

Сделаем как в Польше.

В которой к тому времени «Солидарность» с молодым Лехом Валенсой уже вовсю опрокидывала социалистические устои. Кстати, у нас десять потом и стало – водка «Старорусская» стоила 10.руб. 20 коп. И нелишне напомнить, что мудрый Андропов снизил цену на главный продукт страны до 5 рублей с лишком (5.50, кажется).  ВОДКА тогда стала расшифровываться как «вот он какой добрый Андропов» или «вот она доброта коммуниста Андропова», а сама водяра так устойчиво стала именоваться андроповкой, что я сам слышал, как работяга  в магазине громко спросил у продавщица «две андроповки», да еще при стоявшем рядом менте. Когда та грозно вопросила «чего?», работяга с перепугу не сразу вспомнил родное с детства:

— Ну, этой..  как ее, родную.. водки две хочу, вот чего!

Мент промолчал.

И только народ вздохнул (хотя бы в этом отношении), после такой лафы – такой облом, на тебе! Дожили.

А дожили, стати, до много чего.

Во-первых,  исчезло множество магазинов, торгующих алкоголем, т.е. сами магазины остались, а квасеево в них испарилось на корню. Так закрылись знаменитые на всю Москву «Российские вина» на Горького и даже вывеска, которую я помнил, сколько себя, была ликвидирована. И долго потом стена дома щеголяла пустым проемом былой славы. По стране же статистика была ужасающей,   так  в Ставропольском крае количество специализированных винных магазинов уменьшилось с 571 до 49, в Ульяновской области – с 176 до 26, в Белгородской – с 160 до 15, в Астраханской – со 118 до 5. Говорили, что бюджет страны недосчитался почти 70 млрд. рублей. Но народу до бюджета было далеко, а вот до магазина близко. Раньше было. Теперь стало уже ох как подале, но и в это подале надо было идти загодя. Потому что, и это, во-вторых, открывались винные магазины  только в 12 часов дня, зато закрывались в 16.00. И давали в них, в-третьих, всего по две бутылки водки в руки, да по четыре вина. И хорош, много пить вредно.

Но, в-четвертых, и этот вред еще вымучить надо было — очереди в винные сразу же далеко обошли по длине и насыщенности мавзолейные.  Потому и шел загодя народ, и уже к 11.00 утра выстраивалась длинная колонна до конца улицы, а позже уже заворачивала за угол и там продолжалась вдаль. Стояли часа по два-три. И никакие менты не нужны были для порядка – сам народ так порядок блюл, что мама не горюй. Любого, кто попёр против народа без очереди, в секунду стирали в порошок.  И правильно, не кощунствуй, не попирай святого. Такие очереди в народе звались петлей Горбачева.

Когда на очередной встрече с народом Генсеку какой-то запаренный мужик на эти очереди пожаловался, тот ответил легко:

— А вы не стойте, чего мучится.

Да за одно это!

Кстати, в антиалкогольном Постановлении  КПСС было велено увеличить производство соков, повидлов, джемов. Дед, трезво сидя на диване и с тоски читая ненавистный текст, неподражаемо рычал:

— Увеличить производство джемов! Дж—ж-ж-емы, бля!!!

Наконец, в пятых, можно было лихо проколоться, приобретая водку с рук, чего раньше и представить было нельзя. Как-то Юра взял у барыги, который представился грузчиком винного магазина, четыре пол-литра и все они оказались с обыкновенной водой. 

Началась официальная мода на безалкогольные свадьбы, которые даже подчас показывали по телевизору. Там трезвые жених и невеста, сидя за столом с квасом и газированным напитком Байкал, весело общались с улыбчивыми трезвыми гостями, которые подымали безалкогольные тосты за здоровье и счастье молодых.  Нежелатели всего хорошего говорили о трезвых свадьбах в Грузии, что, конечно, было уже полным попиранием основ.  Они же родили лозунг «От безалкогольной свадьбы — к непорочному зачатию».  Впрочем, те, кому посчастливилось побывать на такой свадьбе, говорили, что после визита официальных лиц,  приносилась водка в бутылках на манер  боржоми, и веселье становилось понемногу искренним.

Но народ еще шутил по старой памяти.  Вот образец тех лет:

 

Приходит в день принятия Закона отец с работы. Сын ему говорит:

— Всё, папка, теперь пить меньше будешь!

— Дурак, — отвечает отец, — это ты меньше есть будешь.

 

Впрочем, самые прозорливые уже начинали понимать, что грядет нечто небывалое и, главное, самими перестройщиками непланируемое и для них самих непонятное. Непонятное оттого, что сами они не очень знают, чего собственно хотят и куда идут своей бравой перестроечной поступью.

Так начиналась новая жизнь.

 

 

 

2. Мишаня и укрепка

 

В 1982-м я познакомился с Ниной Микаелян.  Она собственно была хорошо знакома с Андрюшей Фесюном,  с которым училась вместе в аспирантуре Института востоковедения АН, и он как-то привел ее ко мне.  Нинка была молодой  очень привлекательной армянкой московского разлива и сразу понравилась мне простым нравом, приятным женским умом и мягким юмором, умением держаться без манерности и выкрутасов, которые порой свойственны столичным барышням.  У нас сразу установились хорошие товарищеские отношения, Нинка порой захаживала сама по себе, без Андрюхи, и как-то раз вдруг предложила мне странный и небывалый для меня заработок. А надо сказать, что к этому времени Боба уже посадили и мой приработок испарился вместе с ним. Точнее приработок остался, а испарился основной доход, так что про меня можно было сказать словами Папанова «чтоб ты жил на одну зарплату». На которую я и жил и именно в этот период походы со сдачей бутылок были особенно регулярными.  Так что Нинка попала в цель со своим предложением. Так я познакомился с ее тогдашним мужем Мишаней Цвангом, который с тех пор и по сей день мой самый близкий и верный друг. Но начиналось наше общение совершенно по-деловому, т.к. Миша имел тогда действительно странный бизнес, называемый лаконично «укрепка». И это было вот что такое.

Двери в квартиры простых граждан тогда почти сплошь были деревянные, да еще и отворяться норовили во внутрь, т.е. не на лестницу, а в квартиру. Учитывая полное отсутствие запорных механизмов на дверях подъездов, картина складывалась удручающая. Потому что войти в подъезд, подойти к любой деревянной двери и вышибить ее пинком, не говоря уж о более тонких методах взлома, было проще некуда. И для рядовых  граждан одна шибко умная голова, которого (человека) все звали просто и уважительно «Маэстро»,  придумала систему усиления дверной коробки, замка  и ответной стороны двери (это где петли). Для этого в коробку забивались металлические штыри длиной сантиметров десять и диаметром восемь миллиметров. Сначала перфоратором сверлились отверстия для штырей немного под разными углами, потом туда молотком забивалось четыре штыря, два с замковой стороны двери, два – с ответной стороны. Далее еще один штырь забивался в сам замок и еще один – в его ответную часть (куда входят ригели бишь засовы). Затем  в ответную сторону двери ввинчивались два металлических кольца в отверстия, предварительно высверленные бабочкой, а в коробку забивались не до конца два тонких штыря, которые при закрывании двери входили в кольца. Вся эта система укрепляла дверную систему так, что дверь нельзя было поддомкратить, сорвать с петель или  выбить замок. Конечно, можно было открыть отмычкой, но тогдашние квартирные воры такими тонкостями, в массе своей, не владели.  У нас были случаи, когда люди теряли ключи, вызывали слесаря и тот,  узнав, что квартира прошла «укрепку»,  советовал хозяину обращаться к мастерам этой укрепки, а он сам в этом случае бессилен. Но главное, что эта процедура давала, была не защита квартиры, а спокойствие хозяев.

Стоила укрепка тридцать рублей и ее еще надо было продать, т.е. уговорить среднего московского жителя зачем-то насовать в свою дверь каких-то штырей и доказать ему, что без них жить он отныне ни может и не должен.  Учитывая, что хороший мастер делал одну дверь на 10-15 минут, уговор должен был быть очень убедительным и оттого надо было после того, как мастер опустил своей 10-ти минутной работой цену до пятерки, снова поднять ее до тридцатки долгим и нудным разъяснением того, что было сделано и почему теперь «никакой на свете зверь не откроет эту дверь». Это называлось «приемка» работы и оттого на укрепке каждый мастер работал не один, а с двумя приемщиками, которые «снимали квартиры», т.е. уговаривали хозяина квартиры укрепить дверь и тем обеспечивали мастера заказами и они же после работы «принимали квартиру», т.е сдавали работу и брали деньги. С каждой квартиры приемщик имел десять рублей из тридцати.

Вот таким приемщиком и предложила мне стать Нинка и с этой целью  познакомила меня со своим мужем Мишей Цвангом. И было это в 1982-м году. Я, конечно, не судья, потому как вижу Мишку часто и могу чего не замечать, но, на мой взгляд, переменился он с той поры мало. И тогда и сейчас он очень симпатичен, умен и остроумен, строен, спортивен и красиво мускулист, пропорции тела хороши и мужественны,  разве что  волосы стали сильно с проседью, но вечно такие же всклокоченные и не расчесанные.   Он жил тогда с Нинкой в ее однокомнатной квартире на пересечении Дмитрия Ульянова и Вавилова, и когда я первый раз туда пришел, там была большая компания. В лице самого Миши, Гиви, который вообще-то был Андрей и брат Нины (а Гиви звался на смуглость и характерную южную внешность),   Андрея Шилякина,  друга детства Миши и его соседа, а так же Володи Круминьша, который, как позже выяснилось, был таким же новичком, как и я, но вел себя гораздо более уверенно и раскрепощено.  Еще сидел Сережа Цванг, старший брат Миши и это разговор особый. Я редко видал таких красавцев не в кино, да и в кино после американской классики середины века таких не видать.  Он был красавец, что называется, писаный, брюнет с густыми волнистыми власами, правильные черты смуглого лица притягивали, большие карие глаза выражали ум и достоинство. Он был так же спортивен, как и Мишка – результат активного воспитания родителей, с раннего детства вся семья ходила в походы и пешком и на байдарках по рекам, навыки чего у детей остались на всю жизнь. Мало того, что Сергей был красив и умен, он был еще и талантлив во всем, за что брался – в учебе ли, в науке или в бизнесе, и, соответственно, успешен во всех своих начинаниях. Вследствие чего был приветлив, добродушен и самодостаточен.  Глядя на него, я часто размышлял об индейке судьбе, которая так странно распределяет свои дары. Как-то большой компанией в выходные мы поехали в Осташково, которое для Мишани с друзьями давно было местом наезженным. Мы с Мишаней ехали в одной машине, а Серега в другой. На шоссе мы с ним поравнялись, и я смотрел на кудрявого красавца, небрежно положившего локоть на край открытого окна и рулившего одной правой, в которой была еще и сигарета. Он тихо улыбался с видом человека, у которого всё хорошо. Так оно тогда и было. Но всё это было немного  позже.   

А пока на меня поглядели, со мной поговорили, оценили «по одежке» и сказали, что стоит попробовать, авось получится.  Тут же я узнал, что для приемщика есть специально разработанный текст знакомства с потенциальным заказчиком, и его уговора и последующей сдачи, т.е. самой «приемки» квартиры. Листок с этим текстом мне был торжественно вручен с поручением выучить его к ближайшей субботе, когда мне наметили пробный выход уже сразу на работу, безо всяких учений и раскачек.  Текст полагалось говорить практически дословно, без отсебятины, но допускались личные интонации и небольшие словесные вариации, не меняющие смысла и стратегии основного содержания.  Начинался текст так:

— Добрый день! Сегодня в Вашем доме проводятся работы по укреплению …. и далее по   смыслу.

Текст я выучил быстро, сказалась театральная практика, и к субботе выдавал его без запинок и с выражением – с легкой грустью, к примеру, с веселым удивлением, с некоторой досадой и прочими никому не нужными отклонениями от «приемной» нормы. Суббота, кстати, выдалась 13-м марта, а именно днем рождения моей сестры Катьки,  которой исполнялось четыре годины, и я предупредил, что свободен я до 3-х дня, что, конечно же,  было нехорошо с точки зрения создания первого впечатления. При встрече на указанном месте косых взглядов я не почуял и мы – две бригады во главе с мастерами укрепщиками Мишей Цвангом  (с которым приемщиками вышли я и Круминьш) и Гиви Микаеляном, приступили к работе.

Правда, не знаю, как так вышло, но уже через минут пять, на третьей квартире я снял свою   первую дверь, т.е. уговорил хозяев на ее укрепку. Даже не скажу, что уговорил, просто пробубнил текстуху и они тут же сказали «а давай». Хорошие оказались люди, не жадные. А надо сказать, что это очень важно – снять первую дверь. И для собственной уверенности и оттого, что под треск перфоратора (дрель с отбойным молотком в одном флаконе) хорошо снимаются следующие квартиры – обезьяний инстинкт никто еще не отменял. Так что Мишка заработал пером,  а я под эти чарующие звуки быстро снял еще одну квартиру, а потом и третью. Притом, что говорил текст я, на мой взгляд, так себе, видно мой ангел хранитель решил прибавить мне веры в себя и клонил головы изумленных москвичей знаком согласия против их воли.

Короче, до обеда я снял пять квартир, что считалось вполне приемлемым результатом, и тут же получил пять червонцев  на руки. Сердце моё пело в груди, треть месячной зарплаты согревала карман и помню, что дома я выхватил мои первый укрепные деньги и широким жестом пустил их веером по ветру.  Как, собственно, поступал со всеми деньгами во всей своей непутевой жизни.

Такое было начало укрепки. А потом начались ее будни.

 В этих буднях работал я, в основном, с Мишаней, и это было для меня и Круменьша большой удачей, Миша был прекрасным педагогом. Он не ругал за неудачи, помогал при каждом нужном случае, ободрял, когда дело не шло — упирались люди, не желали свои кровные отдавать – и всегда давал премиальные, если мы снимали квартир больше, чем положено по норме. Порой он, видя, что у меня не клеится, подходил и убалтывал хозяев за минуту, но червонец шел мне без вычетов. Норма же приемки была такая – на одного приемщика три квартиры за вечер, т.е. за выход  на укрепку в будний день с 18.00 до 21.00 (раньше люди на работе, позже – ложатся спать), и 10 квартир на работу полный воскресный день, с 11 утра до тех же 9-ти вечера.  Премия выражалась в лишней трешке за квартиру, снятую сверх нормы, так что сняв, к примеру, пять квартир вечером, можно было получить 56 рублей, что составляло почти половину средней зарплаты в стране.

Выходил я обычно два вечера в неделю и один выходной, так что в среднем имел  700 – 800 руб. в месяц. Столько тогда зарабатывал министр союзного значения. И простые московские приемщики по укрепке дверей.  Правда, министру платили легально, а укрепщики вообще были вне закона и работали под его дамокловым мечом.  Слава Богу, что меч этот был в руках советских ментов, которые тоже были люди и к тому же понимали, что укрепка все-таки укрепляет квартиры, а не разрушает, и одновременно сокращает количество краж. Поэтому с ними можно было договориться, что мы периодически и делали.

Приводя график работы, я имею в виду себя и Володю Круминьша, Мишка работал с двумя выходными, как вся страна, и в другие дни, когда укреплял не с нами, пахал с другой бригадой, о чем потом нам докладывал, расписывая их подвиги и вдохновляя нас на такие же свершения. Но подчас Мишаня утром оказывался с тяжелейшего будуна, поскольку молодость брала свое и часто с лихвой.  Лихва приходила утром и, в свою очередь, брала своё, т.е липла к тяжко спящему и требовала с него похмельной дани. Обычно в такое утро Мишаня сначала честно пытался работать, пыхтел натужно пером, тяжко дышал, но потом сдавался и твердым голосом говорил:

— Всё, хорош квартиры снимать, работа закончилась.

И утирал  пот с липкого лба.

После чего  собирал инструмент и мы шли восвояси. Восвоясью обычно был большой пластиковый пивной павильон, их тогда много оставалось после Олимпиады и там всегда было просторно, т.е. народа было порядком, но павильон вмещал всех и еще на стольких же хватало места.  Мишаня не просто похмелял себя и хмелил нас, он еще  обязательно вручал каждому по пятьдесят рублей «компенсации за вынужденный простой», как он говорил, и после этого пиво шло уже совсем в радость.

Но шло оно недолго и плавно переходило в водочку,  поелику «похмелье штука тонкая», и оканчивалось всё днем, когда Мишаня совсем уставал и отправлялся «отдыхать» домой, а мы – по своим, внезапно появившимся делам и открывшимся перспективам.  Но так было редко, обычно работа шла до упора, т.е. до вечера, когда каждый из укрепщиков клал в карман по 100 или более руб. за съем с премиями и усталый, но довольный шел до дому.  Порой Мишаня отдавал меня  Андрюше Шилякину, и это оказывалось тяжким испытанием. Потому что жизнерадостный и совершенно неугомонный Шилякин и работал споро и отдыхал лихо. Отдыхая, он брал с собой приемщиков, что были под рукой, и редко когда дело оканчивалось один кабаком – Андрюша любил «менять столики», как он выражался. Я никогда не мог этого понять. Сидим, к примеру, в хорошем приличном кабаке, всё есть, настроение тоже, как вдруг Шилякин говорит:

— Всё, хорош. Надо столики поменять.

— Как, зачем?…

— Надо., надо, встаем…

И все зачем-то встают и прутся в другой кабак, где всё начинается сначала. Как и где потом всё кончается, я лично почти всегда утром  вспомнить не мог.  Как-то Андрей позвонил мне спозаранку, которое было следствием такой гульбы и я, взяв трубку, толком не мог понять, кто я и где я.

— Мишань – сказал бодрый Шилякин – вы с Цвангом вчера договорились на вечер?

— С Цвангом – сказал я.

— Да, на вечер, сегодня выход у вас есть?

— Вечер. Выход. – сказал я.

— Так. Всё ясно, солнце,  ты невменяем. Пока.

И добросердечный Андрей благородно повесил трубку.

 Зато позже, когда возвращалась хоть малая толика сознания,  оказывалось, что погуляли мы на сумму, которую если разделить на всех, то я еще должен Андрею,  к примеру, 30 рублей, так что от моего будущего заработка надо  ему отдать почти всё, еще, к тому же, и не заработанное.  Это было досадно, потому что помнил я со вчерашнего почти ничего, соответственно, удовольствия особого не поимел,  головка бо-бо, а средства, на которые уже были всякие планы, испарились, еще даже не появившись.  Причем, если я потом от такой гусарщины отходил дня три, то Шилякин был «в стволе» уже с утра и всячески подбивал народ снова «отдохнуть маленько» после работы.  С теми же зловещими последствиями.

Короче, работать я предпочитал с Мишаней, что и оканчивалось спокойно и для здоровья пользительнее.  К тому же, если мы с Цвангом и квасили, то без ненужных излишеств и расходов. Сам Миша поначалу часто повторял мне, что на этой работе я через год куплю себе Жигуль, что было тогда верхом мечтаний всех, кто ощущал себя хозяином жизни. Говорил он это из желания подвигнуть меня на укрепные подвиги и показать заманчивую перспективу.  Потом, узнав меня лучше, он этого уже не говорил. Дело в том, что, сколько бы я не зарабатывал, деньги у меня категорически не держались. У всех укрепщиков коронная фраза была «слить фанеру», что означало положить на сберегательную книжку основные доходы с работы,  оставив только средства на текущие расходы. Так поступали все. Кроме меня. Во-первых, половину я отдавал маме, полагая, что это мой необходимый вклад в общий семейный бюджет. Во-вторых, вокруг меня было навалом бедных, а то и откровенно нищих друзей и хоть как-то скрасить их тяжкий быт я почитал за нужное и необходимое дело. Наконец, сам я был далеко не аскет и любил и кваснуть и закусить и купить фирменные джинсы «Левис»,  а не дешевую дрянь. И ездить я как-то очень быстро привык на тачках и отвык – на метро. Короче, деньги расходились быстро и с удовольствием и не то что машину, а и на самокат у меня ни гроша не оставалось.

Но я как-то особо и не переживал, считая, что Бог даст день, даст и пищу. Что, в общем, всю жизнь и происходило. Прости меня Господи, грешного.

Впрочем, когда настал период практически полного безденежья, я так же быстро привык и к нему и даже был рад, что не надо куда-то нестись и что-то покупать. Лень всё же облагораживает, и именно в сочетании с бедностью. Но тогда до благородства мне было далеко, и жизнь была полна бесплодной суеты. Которая порой оказывалась весьма забавной. К примеру, как-то мы с Мишаней ехали утром на укрепку и возле Крымского моста глазастый Мишаня вдруг углядел в небе самолет вроде кукурузника и похмельно подивился этому обстоятельству:

— Гляди, какие пигалицы над Москвой стали летать. Что-то раньше я таких  тут не видал. Перестройка, ёптыть.

Уже вечером оказалось, что мы увидели того самого немца Руста, известного вскоре как «истребитель Соколова» (тогдашний министр авиации). Херр Матиас как раз долетел до Москвы и облетал ее на предмет поиска площадки для посадки. Каковую он, как известно, не нашел лучше, чем Большой Москворецкий мост, на который и плюхнулся с пробегом по Васильевскому спуску. Где его и встретили радушно-ошеломленные советские граждане и перекошенные от ужаса гебисты.

Кстати, работали мы часто в престижных домах и районах и часто дверь нам открывали известные всей стране и ею же любимые люди. На задах Горького дверь мне как-то открыл Магомаев в калиновом халате с золотыми обшлагами, он курил и вертел в руках здоровенную золотую зажигалку.  Из комнаты вышла его супруга Людмила Синявская, тоже в халате, но в туфлях на каблуках и в глубине квартиры слышались еще низкие мужские голоса. В том же доме я нарвался на Элеонору Быстрицкую, крупную моложавую женщину. Она убегала в театр и поручила своей прислуге с нами разобраться, сказав только:

— Что? Тридцать? Конечно, это мелочи.  

На Ленинском я за три минуты уболтал на укрепку известную тогда дикторшу Ангелину Вовк, на 3-й Ямской мы угодили к Ченгизу Айтматову. Позади него стояла роскошная антикварная мебель и ползали по полу грязные голые ребятишки.  Сам писатель всё волновался, как бы мы не повредили сигнализацию, не пустил Мишку на кухню выпить воды и при расчете хотел объегорить на пять рублей.

У Никитских Ворот попали на Броневого, который был сдержан, молчалив и только после работ сказал:

— И зачем мне это всё? Напишу табличку «Мюллер», никто и не сунется.

Тогда я понял, какое место в его судьбе заняла эта роль для него самого.

У метро Сокол мы заявились к дочке самого Василь Иваныча Чапаева, который в квартире бодрой  старушки был представлен во всех видах:  и в бронзе, и в фарфоре, и на ткани и не поймешь, на чем и в чем еще. Сама старушка дочка была словоохотлива, сокрушалась тем, что у нее в квартире целый музей, но он никому не нужен и что вот она помрет, и всё это пропадет.

— Теперь не пропадет – отвечали ей и вбивали штыри в коробку.   Короче, много кого укрепили, всех и не упомнишь.

Как-то мне пришлось выйти на укрепку с Гиви, братом Нины, и это тоже было приключение еще то.  Патлатый и очень серьезный Гиви был хорошим мастером, но только с одним недостатком – с ним вечно случались какие-то неприятности, которые вообще могли произойти только с ним одним и притом непременно происходили. Ну, вот я снимаю квартиру какой-то крайне мнительной старухи, которая сто раз переспрашивает меня, не повредим ли мы ей вдруг что-нибудь невзначай и которой я сто один раз талдычу, что ничего не повредим. Но тут в дело вступает «везунчик Гиви» и после первого же оборота перфоратора у старухи во всей квартире вырубается свет.

— Это ничего – уверенно говорит Гиви (и которого я на людях зову его истинным именем Андрей) – это так и должно быть. Дайте стульчик, мы это мигом поправим.

Старуха, которую бывалый тон Гиви не вполне убедил в должности произошедшего, выносит на лестничную  площадку  стул и Гиви лезет к электрощитку. Там его от души бьет током, он тихо, но явственно матерится и через пять минут свет в квартире горит. Гиви снова начинает работать пером и через минуту свет снова вырубается. Он лезет на стул, старуха уже тихо постанывает в комнате. После очередного обретения света я советую Гиви быть осторожнее с пером. Он уверенно его врубает и свет,  естественно, гаснет. После четырех повторов старуха в сердцах сказала мне:

— Я проклинаю тот день и час, когда я открыла вам дверь. Я проклинаю  ту минуту, когда согласилась на этот кошмар. Чтоб вам всем пусто было.

В конце концов, Гиви подключился к соседней квартире, которую я заодно снял (там вышли посмотреть, что за шум на лестнице) и всё закончилось благополучно. Но каков эффект! Какова драматургия! Это Гиви и никто иной с ним не сравнится.

Гораздо позже, когда  Гиви занялся другим бизнесом, у него был оборудован в подвале дома, где они с Нинкой и жили, промышленный холодильник, который собственно был двумя подвальными помещениями с температурой внутри что-то около минус тридцать и толстой железной дверью, которая, вопреки правилам безопасности, если захлопывалась, то изнутри  не открывалась – замок был сломан.  Там Гиви хранил пельмени, которые потом развозил по своим заказчикам. Грузили эти пельмени два молодых парня, один из которых оставил как-то внизу свою куртку и спустился за ней, никого не предупредив. Дверь за ним, конечно, захлопнулась, и парень остался в майке и джинсах (на дворе июль и те же тридцать, но в другую сторону). Ну, в куртке еще парусиновой остался. Стены толстые, мерзлые, простучать немыслимо, окон нет, дверь склепная.

— Сколько же он у тебя там просидел? — Спросил я,  когда Гиви рассказывал эту историю. А Гиви тогда всё же решил сходить вниз проверить, что к чему и тем парня спас от студеной смерти.

— Где-то минут тридцать сидел – сказал Гиви – и ничего, даже не заболел, и сопель даже не было.   Только чего-то улыбался потом всё время как-то странно. И молчал всё больше. Молчит и улыбается. 

Я потом подумал, что вот так взглянешь вдруг в лицо смерти, так что потом в жизни останется? Только молчать да улыбаться. 

 

 

3. Валера, яхта, Пирогово

 В начале 80-х Юра закончил перевод Библейской энциклопедии Джеймса Хастингса и получил от Московской Патриархии большой гонорар, что-то около 7.000 руб. Это была гигантская сумма, учитывая, что неплохая зарплата была в районе 140 руб., а приработков советский человек не имел (незаконные исключения вроде меня не в счет, таких были единицы). Такую сумму жалко было тупо просвистеть, да и трудновато пришлось бы. Поэтому стали возникать наполеоновские планы. Первым реально обсуждаемым был автомобиль, но не обычный, а, само собой, необычный – так уж в семье нашей повелось. Необычность выразилась в Опеле 38-го года, за который просили 6 тыс., и в котором мы втроем – мама, Юра, я – совершили с хозяевами пробную поездку. Опель, конечно, был красавец снаружи, со своими плавными и гнутыми передними крыльями,  элегантным капотом, прямым кузовом и запаской сзади, но. Он оказался безнадежно узким внутри, так что мама с Юрой жались вдвоем сзади, а я тихо скрючился спереди.  Машинка строилась для явно довоенного Ганса, но никак не для Ивана 80-х.  К тому же водить ее пришлось бы только мне (при будущих еще правах), так как монокулярный Юра был этой радости принципиально лишен. И у меня хватило соображалки сообразить, что именно мне придется таскать всех прочих, куда понадобится. Что при моей лени и природном нежелании лишний раз на другой бок перевалиться, не сулило радостей.  Да еще мама, не лишенная технических навыков (недаром в юности на мотоцикле гоняла) сказала, что запчасти к этому Опелю встанут в длинную копейку, что накладно. Так Опель отпал по причине обстоятельств непреодолимой силы.

И тут Юра нашел в журнале частных объявлений (были такие Бюллетени) заяву на продажу парусной яхты в подмосковье. Это было нечто вроде продажи танка или зенитного комплекса, времена были простые,  обычный советский человек во сне-то никогда яхты не видал и не знал, какие они есть, яхты эти. Разве кто книжки путешественников западных читал, те, да, имели представление. Но таких было немного. А тут прямо вот купить можно,  да прям под боком, да с мачтой и парусами.  Чудеса.  Так в мою жизнь вошли  и яхты и паруса и умелец Валера и Пирогово и вообще весь этот  странный и чудный мир, так непохожий на привычный наш.

Сначала о Пирогово.  Это большое водохранилище в мытищинском районе, в которое  впадает, а потом из которого вытекает канал Москвы. На самой западной его оконечности внизу и тогда был и сейчас расположен яхт клуб, это примерно в 20-ти км от Москвы по Осташковскому шоссе. Тогда клуб назывался «Спартак», и то набекрень, сейчас с выпендрёжем «ПИРогово», многое там изменилось, но яхт-офис всё тот же, хотя много и нового, чего в 80-е и в помине не было, к примеру – гольф клуб.

Ну да ладно. Тогда это было весьма странное заведение за высоким забором с эллингами и пирсами, стапелями и старым дебаркадером, рундуками и сараями, а самое главное – с парусными яхтами, которые покачивались у причала и обещали жизнь совсем иную, в Совке незнакомую.  Возле эллингов, рундуков, пирсов и яхт ходили  солидные мужики в тем-то обтрепанном, переговаривались непонятными словами, сидели в кокпитах и каютах своих яхт, выпивали и закусывали, чего-то смолили, строгали, красили, а то и отходили вдруг от пирса и выходили из харбора (бухты), поднимали белый парус и шли ветром по широкой водной глади в светлую даль. И это всё, напомню, в те годы, когда шестая модель Жигулей была пределом мечтаний для абсолютно меньшей части населения страны, а для большей об этом и не мечталось. А тут  яхты были «на тебе», на воде,  в парусах, при капитанах и непременно с водкой на борту  при непременном присутствии положенных спассредств, вроде спас жилетов, кругов и прочей трехомудии. Кстати о водке. Её в яхт-клубе пили все и много.  Это же образ жизни – яхта – и он, образ, требует жертв. Поэтому некоторые капитаны были  в разводе, но непременно при «парусных подругах», которым льстило положение женщины шкипера, но которые, думаю, не решились бы связать с ним всю свою  девичью судьбу. Хотя некоторые и решались, и одна из них была жена Валеры, местного яхтенного умельца на все руки, на которого пора переключиться.

Собственно, яхту мы купили у него, и яхта эта была нечто. Валера показывал чертежи океанской яхты класса «Таранга», которую он и сделал сам, причем уже шестую по счету. Чтоб не быть голословным, вот читателю сестра нашей яхты уже нового времени, скаченная из интернета, но приправленная нашими тогдашними характеристиками:             

 

Yacht for sale: Taranga 30, sloop, air three-ply

 Яхта на продажу: Таранга 30 на продажу , Шлюп, 
Project : Taranga 30
Построена Пирогово 1977г.
LOA = 10,6м (длина)
BOA = 3,2м (ширина)
D =1.6м (осадка)
Displ. =7,0т (водоизмещение)
Sails area:40,0(парусность)
Двигатель – навесной

Навигация и приборы  компас, рации УКВ (2), ветрогенератор, холодильник, гальюн, газ. Спасательные – надувная лодка пингвин с транцем 6-ти местная, 2 круга, 6 жилетов, пиротехника.
Паруса — Грот — 1 шт., Генуи и стаксели — 2шт. Мачта дюралевая укомплектована нержавеющим стоячим и бегущим такелажем..Мачта длина — 11,4 м
Корпус многослойная авиафанера: днище – 3 см, борта – 2 см, палуба и рубка – 1.5 см., Осадка — 1,6 м.Руль балансирный с румпелем. Фальшкиль чугунный плавникового типа киль буль 500 г, масса- 5,5 т.

Судовой билет, свидетельство о пригодности к плаванию, техосмотор , документы остойчивости , мерительное свидетельство  Цена 37200$. (в 1982 – 6000 руб.) info@amariner.net

 

 

 

 

 

 

Тут фотки только носовой каюты, где даже я стоял в полный рост (т.е. выше 2-х метров), а была еще носовая, где только сидели и лежали, а между каютами был гальюн и рундук (шкаф такой).

Обратите внимание на нынешнюю цену. Хороша? А тогда такая же стоила шесть тыс. рублей и вместе с яхтой мы получили еще и Валеру, который умел и мог всё, а того, что он не умел и не мог, того  и уметь и мочь не стоило.

Сам Валера был годов сорока, дюже коренаст, невелик ростом, крепок во всех  своих членах, чрезвычайно жив и деятелен и если не спал, но строил яхты или чего еще, а если не строил, так верно пил. Как и полагалось яхтенному умельцу, коим он и был безоговорочно. Кроме яхты на воде, которая продалась нам, он имел тут же, в Пирогово, в пяти минутах ходьбы от клуба,  большой участок, который выходил тылом своим на запруду с камышами, где мы пьяные часто купались. Трезвые – реже. На участке был двух этажный летний домик, но это не главное. Еще там стоял микроавтобус «Фольксваген», ждущий своего ремонтного часа. Но и это не главное. Потому что на участке стоял еще самый настоящий учебно-тренировочный ЯК-20, тоже ждущий Валериного рукоприкладства и бывший по такому случаю без шасси, фонаря и крыльев. Но в кабину можно было залезть, посидеть на жестком сиденье и покрутить ручку управления.  Вот этот самолет в рабочем виде.

http://www.airwar.ru/image/idop/other/yak20/yak20-1.jpg

 

А, кстати, где были фонарь, крылья и прочие яковские причиндалы? А вот где: В центре участка вдруг шел широкий уклон вниз, по которому мог и грузовик съехать. В конце этого съезда торчали здоровые железные двухстворчатые ворота, за которыми находился большущий ангар площадью метров в сто и высотой в четыре, а сверху ангар накрывали несколько бетонных плит, на которых размещался огород с земляными грядками. А вот в самом ангаре уже было всё.   Станки, мощные прессы, кучи металла, трофейный мотоцикл БМВ и советский старый Макака, гвозди, шурупы, верстаки, шины, крылья и шасси от Яка, холодильник, сиденья от Фольксвагена, обручи, молотки, пилы, топоры, …   да что говорить!  Было всё, что могло понадобиться мастеру для его каждодневных тяжких трудов. Задняя стена ангара, как пояснял Валера, выходила на запруду и предполагала будущее окно, которое даст и свет и художественный вид на водную гладь и зелень, радующие глаз. Вообще творческих планов  у Валеры было явно на человек двести и при условии, что все они проживут каждый по двести лет. Но сам Валера уже наделал творческих делов лет на сто и притом один. Что и давало надежду на осуществление если не всего задуманного, то определенной части точно.

— А как ты эту громадину-то вообще  выкопал? – спросил я об ангаре, когда первое изумление улеглось.

— А очень просто – надо сказать, у Валеры почти всё было «очень просто» — поймал на дороге экскаватор, он мне за две бутылки в полчаса яму выкопал, у рабочих на стройке плит взял на четыре пол литра, на самосвале привез, работяги же  и сгрузили и положили, ворота только сам поставил, с помойки взял, и всего делов.

Времена, повторю,  были простые, и мат часть любая и халтура  мерялась пол литрами. Так что подземный ангар вполне можно было соорудить литров за пять. Нынешние, ну-тка.  За полторы тыщи рублёв слабо ангар сангарить. С железными воротами и бетонными плитами на крыше. То-то же. 

Валера был фанат яхтенного дела и продав нам яхту, тут же взялся за новую. На этот раз за железную (которая, забыл сказать, тоже стояла на стапеле на участке), поскольку все предыдущие были сварганены из дерева, точнее из прочнейшей авиационной фанеры на эпоксидке, т.е. эпоксидном клее. От которого у Валеры началась аллергия на руках.  Как-то он явился в клуб с совершенно кровоточащими кистями рук, с которых просто лоскутами слезала кожа и кровавые струпья язвились со всех сторон. Он очевидно терпел сильную боль, охал, морщился и с удовольствием вкусил стакан водки. После которой взялся было вязать какие-то узлы (для чего-то нужно было), но не смог и закряхтел еще шибче с досады. Но всё равно командовал нами, что куда нести и куда убирать. Мне, в частности, было велено отнести большой и тяжелый грот парус (из лавсана, кило под пятнадцать) в наш рундук на берегу.

— Зачем? – разленился я – может на яхте оставить? Завтра же пойдем…

На что мудрый Валера коротко ответил:

— Неси, неси. Подальше положишь, поближе возьмешь.

И точно, как-то наш парус уволокли, не по греху, а просто решили – лежит в сарае бесхозный, значит, не нужен никому, можно попользовать. Мы заявили свои права и воротили умыкнутое взад. 

Новая яхта была трофейным фашистским катером, к днищу которого Валера приварил киль, а к рубке – мачту и обустраивал ее изнутри, сокрушаясь о том, что она тяжела и плохо будет ходить на острых курсах. Одновременно он возился с нами, как с людьми, в яхтенном деле новыми и оттого требующими опеки.  Опека начиналась на пирсе, где стоял «Старина Хастингс», как была сразу названа яхта в честь сэра Джеймса, давшего на нее денег (напомню, яхта была куплена на Юрин гонорар от перевода библейского словаря Джеймса Хастингса). Ее только что спустили на воду – тоже, кстати,  поймав на дороге кран – и теперь ставили мачту, для чего несколько человек тягали ее с трудом, благо одиннадцать с лишком метров металла весят солидно. Основание мачты, значит, в степс упорно не лезет, народ надрывается, я, в числе прочих тягальщиков, силюсь попасть болтом в серьгу степса и тут замечаю соседа, который идет мимо по пирсу и походя, вдруг дружелюбно так молвит:

— Помочь – долгая пауза и еще дружелюбнее – советом?

Меня скрутило пополам, и я едва не свалил свой конец мачты за борт, лишившись сил и способности к их концентрации. Валера за спиной орет:

— Ты чего, совсем ку-ку! Утопим мачту со смеху-то!  Вот веселья будет!      

Наконец мачта встает в степс,  такелаж  закреплен, ванты натянуты на вант-путенсы, руль опущен в воду, румпель лежит в кокпите, на скамейках сидит честной народ, на столике закуска и бутылка, стаканы налиты и подняты в честь новых яхтсменов. Красота.

 

 

4.    Первые навигации

     

А они начались для нас истинно суровым испытанием, после которого, сказал Валера, и становится ясно, морские души у людей или нет. Дело было так. Как только «Хастингс» был снаряжен и готов к подвигам, Юру обуяло неодолимое желание тут же пройти под парусом. На что он сподвигал Валеру, которому эта идея была совсем не по душе. «Чего-то хмурится небо-то» — ворчал он – «как-то невесело что-то. Тучи нехорошие, ветер порывами, может отложим, а?».

Но Юре приспичило и Валера сдался: А надо сказать, что спустили мы яхту на воду в конце сентября, вопреки всем советам и напутствиям.

— Хозяин барин – сказал он и я до сих пор считаю, что он был неправ. Мало ли что втемяшилось салаге в башку, шкипер должен решать, когда выходить из гавани, а когда нет. Но Валера полагал, что решает хозяин, а его дело – предостеречь. Короче, мы вышли на открытую воду, и тут погода стала окончательно портиться. Пошел мелкий дождик и ветер все крепчал. Валера настойчиво не советовал поднимать парус, но Юру приспичило и здесь.

— Ненадолго – причитал он, — на пол часика всего…

Валера опять сдался и я опять считаю, что зря. Да он и сам это быстро понял, потому что крутым байдаком идти мы почти не могли, яхта сильно кренилась и рыскала, а повернув по ветру, мы тут же понеслись стремглав куда не надо, а именно, на противоположный от пристани берег. Точнее нас тащил парус и парусность борта. Тащило нас туда, где нас ждала песчаная отмель и все исходящие из этого неприятности. Дело запахло керосином, и Валера закричал:

— Гаси парус! В темпе. Заводи мотор. Быстро.

Я полез убирать парус, Юра бросился заводить «Ветерок», который у нас стоил в тот раз на корме. Естественно, парус не сворачивался и «Ветерок» не заводился.

Н носу Валера с тоской глядел на стремительно накатывающий берег и плаксиво орал:

— Теряем, теряет яхту…мотор, мотор..  парус, парус…

Но было уже поздно – мы стремглав наскочили носом на песчаную косу и добре зарылись в нее киль-булем, который один имел нехилые 600 кг.  Яхта печально легла на борт, набирая воду бортом на сильной волне.

Валера скомандовал: «Все за борт» и первый плюхнулся в студеную осеннюю водичку. Мы последовали за ним. Все были в одних трусах, я еще и в рубашке. Мы завели якорь и в попытках развернуть нос по волнам и ветру окоченели за полчаса основательно. Яхта брала бортом воду, которая внизу уже плескалась, а на нас еще и лилась сверху. Последовала команда снимать парус  и бегучий такелаж и нести всё на сушу.

НА берегу уже давно стоял честной и хмельной народ (в леску у воды располагался туристский лагерь) и мужики с одеялами и в накидках с капюшонами смотрели на нас, готовые оказать первую помощь, как только мы вознамеримся вылезти на берег и ее получить.

Как только мы выбрались на сушу, они тут же укутывали вылезшего в одеяло, давали рюмку водки и сигарету в зубы. Три затяжки, одеяло долой и снова в воду.

На третий раз нос у меня заложило окончательно, а еще через полчаса я осип как Осип и охрип как Архип. Наступила ночь и нас троих положили в палатку, налили в последний раз водки, напоили горячим чаем, накормили бутерами и оставили отсыпаться. Помню, сквозь сон я еще успел подумать, какое воспаление легких у меня будет, одно или двустороннее.

А в пять утра последовала команда вылезать из палатки и снова лезть в воду. Где надо было вычерпывать воду из каюты и кокпита и готовить яхту к сдергиванию с мели спас катером, который должен подойти через час.

Это, скажу я вам, было особо мучительно. Выбираться из нагретого спальника, идти в утренние дождливые сумерки, лезть в особо мокрую и холодную воду, а из нее в сырую насквозь яхту и стоять там согбенным, до одури вычерпывая воду ведром и выливать через борт. Волна спала, но дождик совсем доставал, к тому же дышать я мог только ртом и насчет  варианта воспаления легких сомнения уже не имел.

Но вот пришел катер, завели трос, он натянулся и, как полагается в таких случаях, быстро лопнул в метре от меня, стоявшего в воде поодаль. Такой трос может перерубить человека пополам. Но мне было уже как-то пофигисто, перерубит меня в усмерть или так только подрубит  впокалечь для другим урока.

Трос завели снова и на этот раз он сдюжил, и в три рывка яхта заплясала на воде, и катер потащил ее ласточку к родному причалу. А меня милостиво отпустили домой в Москву, сказавши, что теперя я тут не нужен, особливо с соплями.

Дома я рассказал маме всю историю как мог мягче, без жути и треска и лег спать. А наутро проснулся совсем без соплей, свежий и здоровый, каким давно себя не чувствовал.  И без всяких последствий кроме убеждения, что все болезни доктора выдумали. Для лентяев. А просоленным морским волкам кроме помощи Николая Чудотворца (или святого Адьютора, кому как)  ничего и не треба.

И когда уже спустя три дня мы снова ходили под парусом,  к нам на борт потом подымались многие местные старожилы на рюмочку и говорили нам, что мы с честью прошли боевое крещение и что теперь нас можно считать за своих. А те, кто не зашел, говорили потом Валере, что они нас зауважали и что редко кто на нашем месте не сломался бы. Мы не сломались и тем проявили себя  достойно. Я  удивлялся отзывам, поскольку не считал, что произошло что-то выдающееся – по салагству своему я считал, что  нечто подобное с яхтенными делами происходят постоянно. В дальнейшем ничего подобного ни с нами не происходило, и мы поняли, что яхта гораздо более безопасное занятие, чем мы решили вначале. И потекли яхтенные будни.

 Первая наша навигация была короткой, до конца октября, потом яхта была поднята на стапель и заведена в ангар на зиму, а весной мы затеяли перебрать крышу надстройки, под которую в дождь затекали противные капли. Для этого мы с Юрой и Васей Павленко, о котором речь впереди (наш новый сосед на Грановского) выпилили из авиа фанеры, предоставленной Валерой, новые боковины с продольными нишами иллюминаторов и крышу надстройки и взялись склеивать всё это эпоксидкой, где Валера с его аллергией был нам не помога.  Эпоксидка эта была большой проблемой, потому что к ней нужен был еще растворитель да еще отвердитель, и всё это надо было смешивать, да еще в точных пропорциях. Потому что от неточных пропорций месиво закипало и в этом состоянии загаживало всё окрест зловонных черным дымом и копотью. Что и случилось как-то с Юрой, когда он переборщил с одним ингредиентом и еле успел выкинуть закипевший таз с борта вниз на землю (яхта была на стапеле), где он потом долго зловонил и изрыгал эпоксидные клубы гари.

Но новая надстройка была сделана, яхта спущена на воду и мы принялись осваивать мудрую науку судовождения. С этой целью мы с Юрой окончили курсы яхтсменов судоводителей в ГИМСе (Государственная инспекция маломерных судов), от которых у меня осталось не много впечатлений. Располагались курсы во дворе дома № 6 по Горького (следующий за Центральным Телеграфом дом на другой стороне ул. Огарева, ныне Газетный пер.). Там располагалось кафе, где давали сосиски с кофе. Сбоку была лесенка на второй этаж и она же выводила на задворки дома № 6, в подвале которого и были гимсовские курсы.  Сидели мы группой человек в пятнадцать, все катерники, кроме 3-х человек. В первый же день я, сидя у двери, вдруг краем глаза заметил, что в коридоре пролетело что-то объемное и жужжащее.  На мой недоуменный вопрос  преподаватель ответил, что в Олимпиаду туристы завезли в гостиницу «Интурист» больших южноамериканских летающих тараканов и  они, спустя два года, доползли и долетели до дома шесть. Я вышел и с большой неприятностью увидел в углу коридора здоровенное черно-красное тараканище, которое хмыкало и тужилось. Размером оно было мало меньше  воробья.   Я благоразумно отступил и потом всё озирался, не летит ли кто невзначай мимо.

Преподавали нам навигацию, лоцию, правила судовождения на ВВП (внутренние водные пути, бишь реки и водоемы всякие) и в прибрежных морских районах, т.е. там, где мы имели право ходить с нашими правами. И где Советская власть позволяла шлюндрать редким любителям водных приключений. Еще мы учили двигатель, навесной и стационарный, а парусники – еще и паруса и работу с ними. Учил нас бывалый речной каперанг, которого, как мы знали, с корабля за пьянки выгнали.  Подвиг, достойный уважения,  учитывая репутацию речных моряков, которая всегда шла далеко впереди них. Так, что когда сообщается об аварии на реке, диктор первым делом всегда говорит, что  «по нашим данным команда была трезва». Но ему никто не верит. Вот и наш капитан не счел нужным изменять своим принципам и на берегу, отчего трезвым мы его вообще не видели, и речь шла лишь о степени твердости его дикции и ног.

Экзамен по теории мы сдали в подвале, а практику мне надо было сдавать в Пирогово, где зам. директора клуба оказался еще и чиновником ГИМСа. Он и принимать у меня ничего не стал, а только спросил:

— Сегодня под парусом идете? Ну, давай, распишусь, где надо.

Так мы с Юрой  стали яхтсменоми-судоводителеми с корочками и собственной яхтой, которых тогда  у редкого члена Политбюро было. Если вообще было. А у нас было. А вот как было – то отдельная история и места у меня тут нет и времени писать отдельную повесть о жизни в Пирогово в 80-х годах прошлого века.  Оттого ограничусь лишь небольшими штрихами.

   А они сводились к частым поездкам в Пирогово большой компанией, непременно с Дусей, а там выход на парусе с последующим пикником, который начинался на борту и продолжался где-то на берегу, куда мы могли пристать со своей серьезной осадкой более где-то в полтора метра. Компании были сборные, часто туда входил друг нашей семьи из Юриных знакомых иеромонах Иннокентий (Павлов) или Кеша, как звал его Юра и мы в подпитии. Иннокентий был высок, вельми худ,  имел длинные по чину власы и окладистую черную бороду, которую имел обыкновение оглаживать. Был он неуёмно темпераментен и энергичен, и энергия эта не убавлялась никогда, а после рюмочки другой только умножалась, а после второй-третьей  еще и утраивалась.  Как-то Кеша, заливаясь косым соловьем, доехал до Пирогово с Юрой и Васей Павленко к двум ночи и уже зайдя в яхт клуб вдруг на ярком полуслове пал на колени, словно для ночной молитвы и, уткнувшись вдруг головой в землю, намертво вырубился, так что ничего нельзя было с ним поделать.

Иннокентий был если не душой, то мотором компании и если опаздывал, то ждали его до последнего. Но как-то не дождались и вышли на воду без него, наказав водным ментам, бывшим тут же, привезти отца Иннокентия, буде он появится в обозримом будущем.  Мы отошли от пирса, подняли грот, Дуся по обыкновению пошла на нос, где  нее был наблюдательный пункт, мы уже успели хватануть по первой капитанской чарке, когда я, оборотившись назад, увидел катер, в котором во весь свой заметный рост торчал Иннокентий и махал руками, привлекая внимание.  Катер пришвартовался к борту, выдал нам Кешу, и мент  спросил, есть ли у нас спас средства. Это был такой ритуал. В ответ всем трем ментам были нолито по стопке с закусью,  выслушан ядреный кряк, стопки приняты обратно, после чего менты отошли на вольную охоту, а Кеша, воздвигшись в кокпите,  принял в одну руку стакан, а в другую – бутер с килькой. И уже вознамерился было принять на грудь, как тут гика шкот, верный смене галса, поехал влево и смачно въехал Кеше прямо в запрокидывающийся по случаю принятия стакана затылок. Затылок повлекло вперед и, чтоб не выпасть за борт, ошеломленный ударом судьбы и гика, Кеша выпустил из рук не принятый стакан  и бутер, чтобы схватиться за леер. Стакан и бутер при этом приняли воды Пирогово.  А Иннокентий долго, потирая затылок, пенял мне, что я не предуведомил его о движении гика. Прости, Кеша, я был неправ.

   Пикник продолжился в ореховой бухте и закончился далеко за полночь, причем дамы – мама, маленькая Катька и кто-то еще, кто был на борту —  легли внутри, Юра и Кеша, как люди солидные – в носовой каюте, а молодежь (мы с Васей) наверху. Соответственно рано утром я почувствовал, как через меня продирается Иннокентий, бубня под нос, что ему пора в Москву, к одному «очень уважаемому человеку».  Я, зная, что мы вообще-то стоим  у острова, заинтересовался кешиным предприятием по уходу в Москву, но ничего ему говорить не стал – хотелось спать, а Кеша, подумал я, пусть прогуляется вокруг, ему с похмела полезно. Проветрится.

Иннокентий пожелал всем «семь футов под килём» и скрылся в кустах. Из которых появился через четверть часа, сообщив ту неприятность, что «тут кругом вода, чтоб её». Пришлось мне просыпаться и везти Кешу на «Пеликане» к берегу. Сам он грести патологически не мог, равно как и ничего другого водного.  Тщетно я пытался усадить Кешу на руль. Он совершенно невозможно рыскал  «противолодочными» при самом  постоянном ветре. «Колдуны» на гроте сходили с ума.

— Отец Иннокентий – говорил я  — видите вон на берегу дуб такой большой. Рядом с ЛЭПом?

— Вижу – соглашался он.

— Так держите прямо на него.

Минуту всё в порядке, а потом парус у меня начинает полоскать. Я оборачиваюсь – Кеша глядит куда-то вбок, румпель свернут на  сторону и яхта рыщет на спокойной воде яко уж.

Попрек. Выправ руля. Минута. И всё сначала.

Как ни странно, 6-ти летняя Катька хорошо и умело рулила. Как-то мы оставили ее на руле а сами пошли вниз, да и забыли о нашем рулевом. Потом на пирсе нам говорили:

— Идем, смотрим – «Хастингс» прёт, в кубрике свет, полно народу, а наверху один маленький ребеночек сидит и один этой махиной рулит в сумерках. Да, думаем, крутые ребята, ничего им не страшно.  И детей не жалко.

Именно с Кешей мы как-то шли по совсем уж спокойной воде и я раз пять сказал ему брать левее. Иннокентий, верный своей привычке рулить в обратную сторону от той, куда надо, повернул направо и мы прямо около берега на голубом небе и ярком солнышке сели на мели. Что уж совсем никаким подвигом не было, а было позором яхтсмена. Аз многогрешный вовремя скомандовал «вс1 на левый борт», так что Кеша с испугу шмыгнул налево и даже Дуся перебралась туда же.  Я врубил движок на полную и, слава Богу, со скрипом и кряхтом мы    сохли с мели на чистую воду. А то понаслышались бы мы   остроумия находчивых пироговцев.

 

Когда еще один наш друг иеромонах отец Алексей Макринов вернулся из Финляндии,  где он жил в Ново-Валаамском монастыре, он тоже не избежал Пирогово.  И попал он туда не абы как, а с набором отменных финских удочек и всяких рыболовных примочек, которые обеспечивали отцу Алексею непременный и отменный улов в тихих и рыбных водах финских озер. Батюшка решил, что и воды отечества также зело рыбны. И велел мне еды с собой не брать, окромя картошечки, да хлеба.

— Еду наловим сами – обещал батюшка. Но я как опытный циник всё же прихватил с собой тушенки да колбасы.  В Пирогово мы на яхте подошли к «самому уловистому месту», как определил рыбно-опытный отец Алексей. Мы спустили ему «Пеликана»,  батюшка уселся там и торжественно сделал первый заброс.

— Сейчас рыбку поймаем – сказал он и при этом как в воду не глядел.

Я в кокпите чистил картошку и порой поглядывал через борт.  Где озадаченный батюшка менял крючки, насадки, лески, поплавки и всё недоумевал, где же рыба. Его особенно удручал деревенский парнишка на другом берегу, который сидел с куском орешника в виде удочки и периодически таскал рыбу на грустных глазах  отца Алексея.

Через три безрыбных часа батюшка сдался и под мои прибаутки (типа «русская рыба финских снастей не любит») встал в лодке, чтобы лезть обратно на борт. Да призадумался, глядя на закат, и прислонился спиной к высокому борту «Хастингса».  Чего делать не следовало, но он пока этого не понимал.  А когда стал понимать, лодка уже настолько отъехала от борта, что батюшка принял положение почти в 45% и попытался было его выправить, но было уже поздно. С шумным плеском он весь ушел под воду, так, что когда я глянул за борт, то увидел только кепочку отца Алексея на воде, да расходящиеся круги без всяких признаков самого отца Алексей. «Пеликан» сиротливо качался поодаль и я уже думал прыгать за батюшкой, как он появился собственной персоной, мокрый  и радостный. Ныряние совершенно утешило его, и он потом сам дольше всех не мог успокоиться, вспоминая свой нежданный  заныр.

      Порой я возил в Пирогово свою личную компанию из друзей и юных дев, для которых слово «яхта» было совершенно неотразимым.

— Она какая? – спрашивали меня самые смелые – метра три. Меньше?

Когда же я говорил, что яхта длиной за десять метров, да мачта одиннадцать,  да две каюты, да газ, да свет, да аккумулятор от танка т-50,  да то да сё – кто ж такое выдержит? Никто и не выдерживал.

Пикники наши простирались обычно до утра и позже, но однажды Мишке приспичило воротиться в Москву и пришлось в кромешной тьме идти в родную гавань через всё водохранилище из бухты «семи мертвецов», где мы гуляли. Вот тут я не то, чтоб струхнул, но напрягся. Потому что впереди была ночь черна, и виднелись только  береговые огни  и где среди них створ яхтенного клуба, было совершенно непонятно. И главное – при приближении ничего понятнее не становилось – та же темень и какие-то непонятные огоньки.

   И я до сих пор горжусь, что не оплошал и провел яхту точно в створ, который вдруг возник левее, для чего вовремя сделал полный разворот и вовремя заглушил мотор и погасил парус и рулем вел яхту по струнке и коснулся стенки пирса мягко «на гусиных лапах», как говорили бывалые шкипера.   Так что было дело. Много чего было. И прошло.

 

 

5.    Палецкие, персики и Тэнно хейка Банзай

 

Тем временем мама всё давала уроки литературы, её ученики благополучно поступали в ВУЗы и один из поступивших был сын какого-то сухумского джигита, и мы были приглашены пожить у них в доме в солнечных Гаграх.  Что и сделали, доехав туда на поезде, что меня совсем изумило, поскольку за окном начали появляться и расти горы. Они всё росли и, в конце концов, макушки их снежные в окне уже не помещались и я такого верхогорства  совершенно не ожидал. Зрелище было сильное. Сами Гагры оказались городком преимущественно или частных домиков или санаториев, чрезвычайно длинным и узким. Длинным он был по причине узости, а узким потому, что с одной стороны был прижат к морю, а с другой – к горам, которые ползли вверх прямо за улицей, где-то на задах, как сказали бы в русской деревне.

При этом он был зелен и полон фруктовых дерев, из которых выделялись персиковые, бывшие повсюду в количестве необъятном. Что привело к первой моей крупной неприятности.  Дело в том, что росли эти дерева за заборами частных домов, но ветки с созревшими плодами свисали через заборы и проходящие запросто, как я заметил, их срывали и ели. Так же поступил и я, а поскольку до того персиков в такой свободе не видал, то и сытился ими вне разумения, меры и осторожности. И оттого на другой день, идя утром с мамой, Юрой и Катькой на пляж, я вдруг почувствовал позыв к метеоризму.  Делов-то, решил я, и позыв реализовал. Точнее думал, что реализовал, потому что вместо привычного, пардон, пука я совершенно неожиданно наделал в штаны,  жидко и основательно. Наделанное потекло вниз и я яко вкопанный встал посреди, слава Богу, пустой проселочной улицы в корячую растопырку. Короче, произошло то, что в народе называется «ложный пук». А штаны на мне были белые и беда стала особо отчетлива. Когда Юра, шедший сзади, понял, что случилось, он впал в немилосердное ко мне отношение.  К нему присоединились остальные, и с тех пор я почитаю людей на существ черствых и бездушных.

Мне пришлось с позором, оттопыривая рукой мокрые штаны сзади, вернуться к дому, где мы жили и долго приводить себя в порядок, т.е. мыться, подмываться, застирывать, отстирывать,  короче – проходить через все процедуры обкакавшегося человека.  Пардон за низменную прозу. Это была первая запоминающаяся неприятность.

Вторая  ждала меня в хинкальне возле пляжа.

Хинкальня это такое кафе, где делают и продают хинкали.  А хинкали это такие довольно крупные пельмени, которые лепят почти по-нашему,  с мясным фаршем внутри, только фарш барашковый и довольно жирный, а еще внутрь же наливают бульон с приправами и зеленью и слепляют не сбоку, а вверху одной залепкой в виде тестовой ножки, за которую потом сам хинкали держат и саму которую не едят. Варят хинкали в воде на пару и отпускают желающим сколько они скажут. Я хотел есть и встал в небольшую очередь, где кто просил пять хинкали, кто восемь и я всё удивлялся, чего так мало берут. И я спросил двадцать.

— Вазми сначала хотя бы  дэсят – сказал усач – если скушаеш, еще патом дам.

Но я был тверд и мне отвалили двадцать штук с бутылкой пива, которым тут все запивали едомое.

Уже после второго хинкали я понял, что мне не съесть и 15-ти.  После четвертого – что 10-ти. Шестой я ел по инерции, седьмой —   из гордыни, восьмой надкусил и положил обратно в тарелку. Проклятые хинкали оказались такими жирными и сытными, что и представить невозможно. Хлебнув из последних сил пива, я в полубессознательном состоянии  выбрел на улицу, доконал до ближайшего дерева и рухнул под него. Было очень, очень плохо.

Меня мутило, крутило и колбасило и сил не было ни на что. Периодически ветер доносил из грёбаной хинкальни тошнотворный запах этих проклятых пельменей и  тогда я понимал, что реально умираю. Вот здесь и прямо сейчас. А встать и отойти умереть  в другое место сил нет.  Так я провалялся с час и чудом выжил. И запомнил пережитое на всю жизнь. Это было вторая неприятность.

Но были и приятности – в Сухуми мы познакомились с симпатичной супружеской парой Палецких – Таней и Женей. Они были молодые московские интеллигенты с соответствующим отношением к Советской власти, которое выражали последовательно и остроумно.  Женя был математиком с научным складом ума, Теня просто очень умная и приятная женщина с неуемной энергией. Они тогда были «в отказе», т.е. в 1978-м году подали документы на выезд из страны навсегда, получили отказ в этой нескромной просьбе и стали  негласными «пораженцами в правах», потому как на работу их уже никуда не брали и предоставили право выживать как угодно. Женя зарабатывал частными уроками математики для поступающих абитуриентов, а Таня шила для разных дам, в том числе и для несоветских, т.е. для всяких жен дипломатов и им подобных. Жили они на съемных квартирах  и всё ждали чуда, которое и случилось позже, и было падением самой советской власти, на что в начале 80-х, разумеется, никто не рассчитывал.

Мы быстро сошлись с ними и продолжили близкое общение в Москве и я даже пару раз ездил к ним на квартиру в районе метро Молодежная, где они тогда жили. Но чаще они приезжали на Грановского, которое вообще было центром всех маршрутов многих наших друзей. Но это отступление. 

Еще одна приятность заключалась в местном рынке, на котором я обнаружил старух во всем черном за пустым прилавком. Они стояли молча, с чувством собственного достоинства. Это означало, что старухи торгуют чачей, что было совершенно незаконно, но и не преследовалось местными ментами. Чачу только нельзя было выставлять напоказ на витрину, бишь прилавок – это моветон, а из под полы – пожалуйста. Удивительно, что и чачу, как и всё остальное на рынке,  давали пробовать, наливали грамм 20 в рюмашку, сполоснутую перед этим водой, и  кусочек местного козьего сыра — закусить.

Я этим открытием чачи очень дорожил, поскольку после персикового приключения местное сухое вино пить боялся, больно оно расслабляющее себя вело. А чача в 70% была вполне безопасна для желудка, потреблять только желательно под вечер, когда жара спадала.  А закусывать ее можно было арбузами, которые я вообще не покупал, а брал из помоечной кучи, куда сваливали в конце дня те арбузы с рынка, которые за день не продали и которые, по мнению продавцов, до завтра не доживут. Арбузы эти были и хороши и сладки и вполне шли внутрь, особливо с чачей, крепость которой заглушали своей алой сочностью.

Но вся эта лафа для меня скоро кончилась, мне пора было в Москву, куда я и отбыл раньше своих, оставив их дозагаровываться на галичном гагровском пляже.

Спешил я в Москву по работе и по иным молодым делам. В числе одного из них неожиданно обрисовалась возможность прокатиться с Андрюшей Фесюном в Ленинград, куда он собирался на несколько дней по своим восточно-научным надобностям. Он поехал вперед, а я – на следующий день и мы первым делом отправились в известную тогда пивную «Пушкарь» на Пушкарской же улице, а затем отправились на постой к некоему Валере, адрес  которого мне дал отец Иннокентий, который тогда и жил в городе на Неве и преподавал в Александро-Невской Лавре в семинарии.

Валера, к которому мы явились с водочкой и закуской, в семинарии не преподавал, зато работал на кладбище в гранитной мастерской по изготовлению памятников на могилки и имел жену Надю, которая, в свою очередь, работала на макаронной фабрике.  Это сочетание очень умилило Фесюна, который уже в Москве потом всё вспоминал Валеру с кладбища и Надю с макаронной фабрики.

А тогда мы сели и крепко выпили и закусили. И снова выпили и опять закусили. И так еще раз, и еще много много раз.  Где-то ночью я улегся спать, а Андрюша всё повторял на кухне с хозяевами и под их гомон я и заснул. Ночью ничего примечательного не случилось, не считая того, что подо мной разверзся диван и провалил меня вниз, что я заметил только утром. Когда меня в полдесятого разбудил Валера, который рассказывал Фесюну, кому он вчера звонил в два часа ночи и о чем говорил. Фесюн тихо скулил, закрыв лицо руками.

Оказалось, он ночью вдруг вспомнил, что приехал в Ленинград встретиться с  всемирно известным ученым японистом и рванулся ему звонить договориться о встрече и никаких  уговоров этого не делать не слушал. К телефону на том конце долго никто не подходил, но терпеливая натура Андрюши умела ждать. Наконец женский голос спросил, что случилось. Фесюн твердым и суровым голосом (бывает спьяну такой излишне твердый голос) спросил, где профессор. «Он спит» — ответили ему. «Разбудить» — потребовал решительный Фесюн. Там видно решили, что горит Академия наук, не меньше, и пошли будить профессора. Которому Фесюн отрекомендовался и тоном, не терпящим возражения, назначил свидание в восемь утра у памятника Петру Iвозле Исаакия.

 Думаю, профессор сообразил, что к чему, но стонущему Андрею от этого было не легче. Отстонав, он скорбно сообщил мне, что больше дел у него в городе нет и он совершенно свободен. Что мы и использовали во вред и в приятность себе.

Андрюша в то время аккурат написал кандидатскую диссертацию и должен был ее защищать в своем институте востоковедения.  Тогда это называлось «час позора и на всю жизнь прибавка к зарплате».

Готовясь к защите, Андрюша решил замаслить научного оппонента, у которого была репутация недобрая и пригласил его на бутылочку к себе домой.  Оппонент не отказался, и они вдвоем славно посидели, а часов в десять вечера гость засобирался домой и Фесюн решил его проводить до метро, поскольку «время тёмное и нехорошее».  А до метро Коломенское через парк четверть часа быстрой ходьбы.

Сказано, сделано, но тут у Андрюши, как он мне потом рассказывал, случился провал сознания, которое воротилось с жалобным голосом какой-то старушки:

— Не бей ты его так, сынок, убьешь ведь так-то, грех будет…

 И Андрюша увидел вдруг себя, бьющего ногами лежащего на мать сырой земле оппонента, скрюченного и пытающегося закрыть руками голову от ударов. Последний раз пнув лежачего. Фесюн злобно сказал «Так тебе» и пошел восвояси.

А утром с тоской понял, что не то, что защиты дисера теперь не будет, но, видимо, и свободы. И даже не хотел идти на защиту, полагая ждать ареста дома. Но, всё же, собрав волю в кулак, пошел, и всё прошло на удивление гладко. Тихий как мышь оппонент дурного слова про Андрюшин дисер не сказал, и защита прошла на «ура».  Я предположил,  что оппонент принял ночной урок за аванс, который, если не будет учтен, то продолжится еще более весомым аргументом и принял мудрое решение не рисковать.

Тогда же я обрел смысл жизни. Случилось это ночью, я спал сном неправедника после очередного квасного общения и вдруг проснулся с мыслью о внезапно понятом и осознанном смысле жизни. Осознанное было гениально и ясно как день. Тут бы и заснуть с вновь обретенным, но я был парень опытный и немедленно встал, зажег свет и подробно записал смысл на листке бумаге, чтоб завтра не мучиться забытым. Смысл он не только мне открыт, он всему миру должен быть разъяснен. И сделаю это я. С утра, как проснусь. И с этой благородной мыслью я лег и заснул. А утром проснулся с осознанием, что я хоть и не помню ночного откровения, но волноваться нечего, потому как он записан и сейчас я его прочту себе. А потом и благодарному человечеству. Я взял листок и вперился.

Не буду утомлять читателя, скажу только, что ночные маляки я вертел долго и по всякому, но всё одно ни единого слова прочесть не смог, на листе вдоль и поперек были всё какие-то зигзаги и кренделя. Равно как ни слова не смогли разобрать и те, кого я просил о помощи в деле расшифровки смысла жизни.

Этот листок потом еще года три лежал у меня в столе, временами я принимался за бессмысленную египтологию, но потом выкинул «смысл» на хрен, чтобы не свихнуться на этой ниве. Так и живу с тех пор на положении  человека, которому как-то ночью открылся смысл бытия, а утром был утерян. И похоже – навсегда.     

Примерно тогда же Фесюн, который начал работать в московском корпункте одной из крупнейших японских газет «Иомиури Симбун» познакомил меня с Акирой Комото,  японским корреспондентом, с которым мы скоро стали хорошими друзьями. Акира  был  немного за 30-ть, худощав и невысок, как и полагалось японцу, очень остроумен и тонко умен, что нечасто бывает среди всех народов, и происходил из древнего самурайского рода. Его отец в войну готовился откамиказничать во славу японского императора, да не успел – война кончилась. Это так его подкосило, что с тех пор он жил кое-как, до краев своей японской души уязвленный тем, что не смог отдать свою самурайскую жизнь как положено по самурайскому же кодексу чести бусидо.

Тем не менее, он работал, был женат и даже заимел сына Акиру, который всё детство своё провел в Москве, где трудился отец, и оттого говорил по-русски совершенно даже не просто как русский, а именно московским говором и часто на вопрос кто он, гордо отвечал: «якут» или «чукча», смотря по количеству выпитого. Последнее Акира, как и положено якуту, уважал, и мы часто собирались втроем и   от души квасили под умные разговоры о власти, судьбе, России и Японии и о нашем будущем. Частенько, идя около часа ночи по пустынной Грановского, мы останавливались, и воздух оглашался громовым «Тэнно-о-о-о хейка-а-а-а – театральная пауза – Банзай! Банзай! Банзай!»  что означает примерно «тысячу лет здравствия Императору».

  Порой мы ходили к Акире в гости, он жил в начале Кутузовского напротив «Украины» с женой Мидори, очень красивой – и по-японски и просто по-человечески – молодой женщиной, тихой и приветливой, которая играла нам классическую музыку на электронном фортепьяно синтезаторе. Потом я бренчал на гитаре, а потом играл и сам Акира, который приятным голосом пел японские песни, многие из которых были и на русский вкус хороши и мелодичны. Из них я даже выучил одну, где был такой припев:

Бай бай бай от то чина оттоно

Бай бай бай от то чино иторе

Бай бай бай от то чина имотэ

Бай бай бай!

И так далее…(не ручаюсь за написанное)

Акира, в числе своих талантов был прекрасным поваром, и готовил нам разные японские чудеса, вроде жареных тигровых креветок, а как-то раз накормил мясом с соусом карри по-японски такой остроты, что у меня потом всю ночь болели почки, первый и последний (дай Бог) раз в жизни. Но как это было вкусно!

Как-то на Рождество Акира самолично купил на рынке и приготовил  в духовке поросенка, которого мы вместе уже готового привезли из его офиса в отеле «Славянская» на Грановского и это был мой первый цельный жареный поросенок, до этого я общался с ними только в переработанном и частичном виде.  

Мы дружили и общались долго, пока Акиру в середине 90-х не перевели в Нью-Йорк начальником тамошнего бюро Иомиури Симбун.  Будучи как-то в отпуске в Москве он рассказывал мне, как однажды ехал на такси утром на работу и таксист попался русский, который нещадно матерился в нью-йоркских пробках.  Акира сидел сзади. «И, в конце концов, мне это надоело» — говорил мне Акира. Он  открыл форточку в окошке стекла между водилой и пассажирами (в тамошних такси есть такие) и на чистейшем русском сказал:

— Хуле ты думаешь, тебя тут никто не понимает на хер!

Водила резко вдарил по тормозам и тщетно стал осмыслять услышанное, пока ему не начали отчаянно бибикать сзади.  Как мог этот нью-йоркский непроницаемый японец в дорогущем костюме и кашемировом пальто  крыть русским матом чище него самого?

Но это было потом, а пока мы дружили, общались, поддавали, и я даже давал интервью Акире и японскому телевидению ТБС (TBS), куда перешел работать Фесюн.  И я горд тем, что в 1990-м году первый сообщил японской (да и мировой) аудитории, что Горбачев это первый и последний президент СССР.  Все в студии тогда удивились моему прогнозу, но я твердо стоял на своем, и история очень скоро подтвердила мою правоту.

Но это уже совсем другая история.

 

 

 

6. Новые соседи  и прочий люд

Тем временем на Грановского появились новые соседи и поначалу несколько напугали старожилов – пришельцы были ментами. Их было двое – Вася Павленко и его друг Миша, оба молодые ребята хохлы, отслужившие в армии и только мундир ментов позволил им оказаться в первопрестольной — тогда ментура была одним из верных путей для лимиты.  Вася был белобрыс, спортивен и неизменно весел всем ладным нутром своим, брюнетный Миша напротив, выражал спокойствие и основательность. Оба они работали ментами в библиотеке Ленина, где делать было совершенно нечего, но они этим как-то не тяготились.  Даже напротив, находили приятные и веселые стороны. Вася рассказывал мне про одного библиотечного мента, который зашел как-то в читальный зал и увидал там твоего друга. Как он решил. Тот стоял спиной и листал какую-то книгу.

Мент подошел к другу, отвел руку назад, сжал ее в кулак, вытянул вперед большой палец и сильно от души засадил другу большим пальцем под зад аккурат между ягодиц, прямо под самые яйца. Кому так засаживали, знает, что въезд пальца в промежность крайне болезненная процедура. Друг взвыл, подлетел вверх, а приземлившись, обернулся и оказался совершенно незнакомым военным в генеральском чине (со спины было не понять, кто генерал, а кто нет, лампасы только на парадных штанах носили).

Мент опешил и не нашел ничего лучше, как приложить руку к козырьку,  сказать «извините» и пойти прочь. Генерал побежал жаловаться начальнику ментов, что их сотрудники генералам пальцы с размаху под жопу засаживают. А потом берут под козырек и уходят. Мента чуть не выгнали, но пожалели его никчемную молодость.  

В квартире ребята вели себя тихо, не бузили, девок чего-то не водили, особо не квасили и скоро органично вошли в нашу коммуналку на положении своих.  Я особенно сошелся с веселым Васей, да и с Мишей тоже, мы часто вместе ездили в Пирогово и вместе порой ходили в кафе «Малахитовая шкатулка» в первой башне справа на Калининском проспекте, где была приятная с приглушенным светом атмосфера, и играл живой скрипач, прохаживаясь со своей скрипкой между столиков. За рупь ему можно было заказать  сыграть что-нибудь этакое скрипичное, что он делал мастерски виртуозно.

В кафе ребят знали как ментов и присутствием их дорожили – в случае эксцессов и ментов звать не надо, вот они менты, за столиком сидят. Нет, денег с нас брали, но не обсчитывали и на чай не рассчитывали, да порой десерт был «от шеф повара», что нынче в практике, а тогда было только для «очень своих».

Ребята свою службу и за столиком знали и как-то раз, когда какой-то парень вдруг раздухарился да вскочил да чего-то на кого-то полез, Миша со словами «он что, о двух головах, что ли» тут же встал, подошел к парню и тот от одного вида Мишиной ментовской корки тут же сдулся.

У нас на Грани (свойское сокращение Грановского)  ребята прописку имели временную и жили в ожидании прописки постоянной и получения своей комнаты, по которой им должны были выдать с набиранием ими определенного срока службы в рядах. Нужно сказать, что Вася был фанат автомобильного дела и по случаю купил очень потрепанный Жигуль, на который назанимал денег, да из дома ему прислали, сколько могли. Вася этот Жигуль вылизывал, отдраивал, развинчивал и перевинчивал и он у него стал в итоге почти раллийной машиной. По случаю чего Вася взял меня на один этап ралли «Русская зима», который он сам собрался проехать вне зачета. Для этого внутри машины были установлены железные дуги, а заднее сиденье снято на хрен и я сидел на каких-то тряпках, держась за эти «дуги безопасности», а ребята уселись спереди, Вася за рулем, Миша – за штурмана. Не хватало только спидпилота и твинмастера.

Дело было где-то далеко за Москвой, дорога проселочная и извилистая, снега кругом – навалом и ухабов сколько душе угодно. Я как-то смело уселся, легко взялся за дуги и приготовился с ветерком проехаться по «русской зимушке зиме». Вася тронулся и вдруг мы лихо разогнались и за секунд пять набрали такую скорость, с какой я и летом на ровном шоссе никогда не ездил. А тут на ухабах, по заснеженной, а местами и заледенелой проселочной дороге – и под все сто пятьдесят и поболе того. К тому же меня сразу на задних тряпках замотало, закидало, размотало и   разбросало во все стороны, и я сам только ухал в тихом ужасе, как филин, схватившись в последней надежде за металл дуг. Через минуту ко мне пришло ясное понимание того, что я сейчас умру. Вот прямо сейчас, через несколько секунд, ну вон за тем поворотом. И это понимание было со мной всё время прохождения гребаного этапа. А спереди Миша то-то всё говорил Васе, который периодически кидал мне назад:

— Тихо идем, что сделаешь, из этого движка больше не выжмешь. Ничего,   к вечеру доберемся, потерпи. Тебе там удобно, не очень кидает?

Я молчал, понимая, что Вася хочет приободрить меня перед смертью. Машина периодически взлетала в воздух как  на трамплинах, пролетала метров сорок и снова неслась по дороге навстречу моей смерти. Внезапно справа за деревьями я увидал ярко раскрашенную раллийную машину.  След от колес вел с дороги в лес и за двумя поваленными стволами возле машины суетились двое ребят в шлемах.

— Чего это они? – спросил я.

— Чего, чего – Вася был весел и преступно беспечен – лесорубами заделались. Ничего, оба в норме, мы им не помощники.

 Постепенно я привык к мысли о смерти. И даже находил приятность в последних минутах, на ум пришло от Высоцкого: «Уж лучше так, чем от  водки и от простуд».  И не обмочил я тряпки под отбитым задом только оттого, что перед смертью писаться не  принято как-то.

Поэтому когда мы вдруг добрались до финиша, и машина вдруг встала яко вкопанная и мне сказали «вылезай, чего расселся», я был поражен не меньше, чем когда стартовали. Я жив. Как странно. Странно и небывало. Я вылез, пребывая в уверенности, что мы побили все рекорды прохождения трассы и был оскорблен, когда выяснилось, что мы далеко не уложились в норматив прохождения участка.

И теперь, когда вам вдруг нужно будет найти русского, «который не любит быстрой езды», знайте – этот русский я.

Тогда же Кот (бишь моя сестра Катюха) вдруг взяла да и выиграла отбор на главную роль в фантастическом фильме по роману Кира Булычева про приключения девочки из будущего Алисы Селезневой.  Фильм снимал режиссер Валентин Ховенко, флегматичный высокий дядя, который снял, на мой взгляд, кино плохое и невнятное. Он, как мне виделось, не мог или не шибко хотел работать и когда я как-то поведал ему, что на площадке люди халтурят (я это ясно видел, да и сами они не очень скрывали), Валентин вяло ответил:

— Это они думают, что халтурят. А на самом деле работают.

С таким отношением к делу он и снял кино, где все вроде играют. Но видно, что халтурят.  Кот честно сыграл неплохо, а главное – от души, хорош был Леньков в роли бабы Яги и характерный Данилов. Хотя кино они этим не спасли. Я тоже там снялся – съемки были под Тольятти, я приехал навестить Кота с мамой, которая была при ней на бюджете – и попал с одну сцену под видом какого-то богатыря. Съемки мне понравились. Полдня мы валялись в тени, весельчак Балон травил анекдоты, рыжий Булычев тихо посмеивался, помреж Котеночкин (сын того, который «Ну, погоди!») валялся сонный с похмелья. Лафа.

  Потом мы раз десять спустились с горы, завывая «Алиса, где ты?» (типа, искали ее), на том съемка и кончилась. На премьере я все ждал своей сцены, но от меня остались одни сапоги, остальное вырезали. Так меня в очередной раз миновала мирская слава.

Вернувшись в Москву, я попал в светскую жизнь, Андрей Рябцев свел меня с художницей по прозванию Ли, совершенно, впрочем совершенно русской и бойкой дамой лет к сорока, жившей в районе Пресни с юной дочкой Эльзой (русской же – это они кликухи такие себе заделали) и тихим незаметным мужем, тоже художником. Как и художницу и дочку зовут на самом деле, я так и не узнал, они не говорили, а я особо не любопытствовал. Зато у них было чудное домашнее вино, и в квартире и на даче, куда мы с Васей Павленко возили дам на предмет снятия пробы этого вина. Еще у них был ядреный самогон, ставший как-то причиной моего конфуза.

Случилось, я приехал к ним на дачу зимой. Не хотел вот ехать, да вдруг собрался и поперся косой, сам за своим же позором. Приехал уже ночью, был встречен, накормлен. И напоен этим самым самогоном, который как-то не так вдруг лег. Не в то нутро. Что со мной почти не бывало. А тут вдруг стало. А на дворе ночь. И меня отвели спать на второй этаж и там оставили. С этим не тем нутром. Из которого самогон отчетливо уже просился обратно. И я стал искать, куда бы опростаться.

Тщетно.  Некуда. Развязка близилась. Я вдруг понял, что на спуск с лестницы времени у меня уже нет. И тут я в последнем отчаянном порыве схватил здоровый валенок из пары в углу и от души похвалился в него  искомым. И нехорошо заснул.

А у пять утра еще хуже пробудился, понимая, что надо делать ноги. Но куда девать оскверненный валенок?

Я тихо оделся, взял его под мышку, вышел в зимний морозный мрак. Размахнулся, зашвырнул его в кромешную даль и пошел на станцию. Мучимый похмельем и стыдом.

Позже мне передали недоумение супругов, которые не могли понять, зачем «всегда вежливый и воспитанный Миша наблевал в валенок. Зачем он сбежал в такую рань, хрен бы с валенком этим. И главное, зачем он подкинул заблеванный валенок на крыльцо соседа, с которым у них и так были натянутые отношения, а после этого вообще началась война?».

И, правда, зачем?     

Много чего еще было у нас с ребятами, и это тоже отдельная повесть, для которой нет у меня места, но два эпизода  не могу опустить – больно характерны.

Первый касается Миши, у которого друг какое-то время шоферствовал у знаменитой тогда больше, чем теперь Джуны Давиташвили (просто моложе была тётя, активнее).  Так вот этот друг возил ее, возил, пока как-то неожиданно услыхал от нее, когда она садилась в машину сзади и не могла сдержать злобы:

— Ну погоди, будешь со мной тягаться – говорила она о ком-то — пожалеешь. Я твоим детям  устрою, я им устрою такое… на коленях передо мной ползать, будешь умолять, чтоб выжили! Тягаться со мной вздумал. Ну, я устрою детишкам твоим, мало не покажется!

После этого Мишин приятель срочно от Джуны уволился, поняв, что она самая типичная ведьма и что от нее нужно держаться подальше. Сама Джуна в одном интервью говорила, что она только лечит людей и ничего более, и что те ей благодарны и в пример привела мужика 60-ти лет, которому она вернула мужскую силу. И что она сама родилась в один день с рождением новой звезды Юны, от которой и черпает свою энергию и целебный дар.

Она только не сказала, что исцеленный ею мужик обрел не просто мужскую силу, а явно патологическое половое влечение, с которым  блудил год, да потом и помер внезапно. А что звезда  Юна является белым карликом и не только не отдает энергию, но напротив, имеет свойство уничтожать материю вокруг себя.

Уже позже на телевидении эту Джуну уличили в ведьминстве, по поводу чего она пришла в страшную ярость и чуть не прибила несчастных теле парней.  Ну, да Бог ей судья.

Второй эпизод касается Васи и я сам его свидетель и участник.

 Мы сидели у меня в комнате, Володя Парфенов, Чернявский, Александр Леонидович Никифоров и я, спокойно пили сладкую горькую и говорили о чем-то высоко философском и не очень советском. Тут кто-то пришел с улицы, и я вышел глянуть, кого принесло. Принесло Васю с дежурства на перерыв, в форме и с пистолетом и я тут же предложил ему одну штуку, от которой веселая натура Васи никак не могла отказаться.

Я вернулся в комнату и через пять минут туда неожиданно зашел милиционер в форме и подошел к насторожившимся сидящим. Робкий при виде власти Никифоров замолчал, поручик Парфенов набычился, я слегка, в меру, сдрейфил.

Милиционер тем временем с нажимом сказал:

— Выпиваем, граждане!  По какому случаю? Посреди рабочей недели. Что за повод? Или так, привычка нехорошая? Может, скандалить захотим? Или уже собрались?

Нестройный уничижительный хор покорных во всем родной советской власти был ему ответом. Милиционер сменил грев на милость:

— А что пьем-то? Водочку значит?  Так-так.

— Пьем тихо, смирно, мы вообще люди смирные, никого не обижаем – отвечали ему.

Мент вдруг странно оскалился и молвил:

— Так может и мне рюмашку нальете. Сыро нынче что-то.

Поголовное молчание было ему невежливым ответом. Никто из присутствующих не мог припомнить случая, чтобы мент в форме вот так запросто незнакомых людей просил ему налить. Никифоров застыл на стуле, поручики вытаращили зенки. И тут нагло выступил я:

— Это всякому кто зайдет, по рюмке наливать никакой водки не хватит.

Мент не обиделся и покорно сказал:

— Так можно и не даром. Чего за сто грамм хотите.

— Ствол давайте, тогда нальем – сказал я еще наглее. Парфенов подавился, Никифоров буркнул, чтоб мент на меня не обращал внимания, дескать, я не в себе, Чернявский даже привстал. Но мент спокойно молвил:

— Наливай.

Вытащил из кобуры Макарова и бросил на стол.

До сих пор помню тихий ужас в глазах своих друзей.

А мент тем временем вытянул залпом сто грамм, закусил колбаской, повернулся и вышел вон. Я небрежно смахнул пистолет в ящик стола.

Первым обрел дар речи Никифоров:

— Надо отдать, отдать пистолет надо, вы чего, это ж…

— Да он ушел уже – бессердечно сказал я. Поручик Парфенов обреченно молвил:

— Ну, дела! Чего это, а? Как это!? Что это вообще?

Практичный Чернявский недоуменно спросил, настоящий ли пистолет и с обоймой ли и когда я дал ему подержать в руках, тяжко повторил за Парфеновым:

— Ну, дела!

Я еще поиздевался пять минут, пока не пришел переодевшийся Вася, который сказал:

— Наливай давай! И оружие давай сюда, а то еще палить тут начнете…

Народ долго еще пораженно то радовался, то ежился, вспоминая пережитое и до сих пор могу сказать, что по силе и мощи реакции это была одна из лучших моих затей. Но далеко не единственная.

 Обычно розыгрыши мы устраивали с Серым (соседом Сережей Осмининым, который тогда уже жил с нашей соседкой Танькой) друг для друга. Вот, к примеру, собирается Серый для больших дел в пешкодралый даже для королей кабинет.  То важная процедура – он готовит мягкую бумажку, газету его гузно не принимает (когда все утирались «правдой», бумагу туалетную поди достань), да еще мнет её для пущего удобства, да сам сидит для полного созрева. Я не теряю времени зря, иду в туалет, встаю там на толчок и замираю  в ожидании клиента. И вот тяжкие шаги Серого приближаются. Он открывает дверь и шарит во тьме рукой включить лампочку (в сортире свет включался внутри). В этот момент я опускаю  руку на его голову, трясу её мелким трясом и при этом ещё издаю тихое, но зловещие шипение.  У Серого пригибаются ноги, из ослабевшего рта вырывается что-то вроде свиста и он, с трясущейся под моей дланью головой, в паническом ужасе выскакивает из сортира. Я с хохотом выбегаю следом. Серый стоит в коридоре, выпучив глаза  и стонет:

— Дурак, ну дурак, я думал, помру на хрен! В темноте! В пустом сортире! Сверху на голову! И шипит что-то! Ну, дурак!

Дня через три я ложусь спать и уже засыпаю и сквозь сон слышу, как Серый чего-то приделывает мне на дверь с той стороны. «Врешь, не возьмешь» думаю я и с этой мыслью засыпаю. А рано утром  совершенно забыв о вечерней возне Серого с дверью, открываю ее и вдруг!… На меня сверху льется вода из опрокинувшегося ведра.  Она холодная, мокрая и она всё льется и льется и, кажется, никогда не выльется.  Серый хохочет в коридоре — месть сладка.

Часто мы выпивали с Олегом Тищенко, славным простым парнем, с которым нас свела Ира Романова (он был ее земляк). Олег был лишен амбиций университетского образования, и в Москву явился так, больше людей посмотреть, да себя показать. Работал он дворником в районе Лубянки и жил в соседнем доме с «конторой» на площади Дзержинского, который недавно еще был большой коммуналкой, а теперь расселен (а ныне заселен ФСБ). Олег занял там целую квартиру комнат из пяти, так что с барышнями частенько забуривались к нему, благо и телефон в квартире работал.  Это с Олегом мы попали в вытрезвитель, но было и еще много что вспомнить. Как-то летом пили втроем — я, Олег и Андрюша Фесюн и оказались в районе Кропоткинский, где вдруг Фесюна окончательно развезло.   Он стоял на остановке 8-го троллейбуса и напряженно молчал. Сил и так было мало, чтоб расходовать их на пустые слова. Подошел почти пустой троллейбус (был день воскресенья), мы залезли туда и Фесюн вдруг, схватившись за поручни двумя руками, оглушительно заорал на весь белый свет:

— Все вон! – явно обращаясь к двум мужикам и одной тетке, сидевшим впереди.

Народ напряг спины.

  — Все вон, я сказал! Быстро, сию минуту! – продолжал бушевать Андрей, всегда тихий и мирный.  Я взялся его успокаивать, говоря «ну их, пускай себе едут, чего уж там». Андрюша сменил гнев на милость и затих на сиденье. Троллейбус тронулся. А когда мы доехали до Зоомузея (остановка на Герцена напротив Грановского), выяснилось, что Андрюша совсем плох.  Он встал, нетвердо подошел к двери и вдруг, сложив руки лодочкой, просто вынырнул из троллейбуса и приземлившись ничком на тротуар, спокойно повернулся на бок, поджал ножки, положил ладошки под голову и блаженно закрыл глазки.

Я тоже выпал из двери неудачно, один Олег сошел своим ходом, вместе мы разбудили Фесюна, который подыматься отказался наотрез и пополз рядом с нами через дорогу на четвереньках. Уже на Грановского нам повстречался мент, который поглядел сверху вниз на раскоряченного Андрюшу и сурово спросил:

  — Это что такое?

— Это я, Андрей Фесюн – неожиданно уверенно сказал Андрей, подняв голову.

— А почему на четвереньках? – спросил мент.

— Хочу – веско сказал Фесюн.

— Нам тут следующий дом  — заканючил я – мы уже дошли совсем.

И нас отпустили восвояси. Недалеко,  у ворот нашего дома стоял Коля Егоров, друг нашей семьи и молча курил.  Он уже похмелился и был особенно живописен. Коля   был церковный переводчик, работал в редакции журнала «Московская Патриархия», но в прошлой жизни был физиком ядерщиком, работал на реакторе, от которого получил нехилую дозу. Которую они с другими физиками запивали другой дозой. Но это не помогало и Коля  с реактором завязал. А заодно и с физикой, а поскольку был человеком верующим и в совершенстве знал английский, то и связал свою судьбу с отделенным от государства журналом.

Коля родился и вырос в большом селе  Струнино, что почти в ста верстах по Ярославскому направлению. При этом он был никак не похож на крестьянина. Дело в том, что Коля был необычайно красив. Красота бывает разной. Коля был красив классической благородной красотой породистого дворянина, его красота была изысканной и тонкой, интеллигентной и умной. И сам Коля был очень умным, даже жизненно мудрым и очень добрым человеком. При этом он был совершенно не от этого мира. Как-то мы пришли к нему в гости (он занимал комнату в квартире с  одним соседом) и я был поражен скудостью и аскетизмом  его жилья — кровать, шкаф, стол, два стула, да и всё. Коля не умел, да видимо и не хотел надолго в этом мире устраиваться, наверное, предчувствуя свою  будущую смерть немного за сорок лет. У него от панибратства с реактором развился диабет, который его и увел в могилу.

  Но всё это будет позже, а пока Коля стоял у ворот и курил. Вдруг он увидал пробегавшую мимо короткоюбочную деваху   и призывно крикнул ей:

— Куда бежишь, глупая? Счастье-то вот оно!

Но глупая пробежала мимо счастья, которое, впрочем, не особо этим огорчилось.  Cherchez la femme в натуре

Как-то мы с Колей поехали к нему в Струнино, где у него была большая изба, оставшаяся от родителей. Мы взяли водочки, еды и шли уже оврагом до хаты, как вдруг увидели штук пять цыган, которые гнали перед собой здоровенную свинью. Свинья хрюкала, рыскала и была подгоняема прутом. А надо сказать, что на задах села уже год с лишним стоял большой табор, причем цыгане вели себя смирно, но не снискали тем любви поселян.

Через час другие цыгане постучались к нам  в калитку и сказали, что сегодня в таборе свадьба и что выходит замуж дочь барона и что барон и все цыгане приглашают жителей деревни на свадьбу как добрых соседей. Мы ответили  спасибом, да и забыли. Но часов в девять вечера   наше бухло вдруг закончилось и я кстати вспомнил приглашение.  Подарок мы взяли простой – зажигалку, да пошли, не очень, впрочем, рассчитывая на гостеприимство.

Табор стоял с двух сторон проселочной дороги позади последней линии огородов села. В самом начале расположения табора стояли человек пять деревенских и молча смотрели на гулянье, но незримой черты не переступали. А за чертой вдоль дороги горели костры, вокруг них сидел цыганский народ, а дальше виднелись танцы и звуки эстрадных песенок. Хибары табора стояли тут же, вдоль дороги и были совсем несерьезные, из каких-то досок и кусков железа.

Мы встали у незримой черты, а потом я сказал:

— Да чего там! – и смело шагнул за мнимую черту. И мы с Колей пошли навстречу неизвестному.  К нам тут же подскочил цыган и долго жал нам руки, говоря, что мы очень уважаемые гости, что кроме нас из местных никто придти не решился  и повел сначала нас осматривать цыганские халупы. Халупы внутри были такие же немудрые, как и снаружи, правда в середине каждой стояла настоящая белесая печка, и на все четыре стороны от нее простирались матерчатые перегородки. Каждая была на одну семью и размером метров восемь квадратных. Мебель такого закута состояла из тюков, одеял, подушек, ковриков и половичков, на которых сидели некрасивые и смуглые бабы, и ползала толстопузая  голышня.

Затем нас повели и усадили у костра и налили по полстакана водки и дали ложки. Полагалось выпить водки за молодых и черпануть из здоровенного котла на костре хлёбова, которое там кипело. Водку мы дернули, от хлебова воздержались, закусив конской колбасой, которая тоже пахла ядрёно, но на вкус была смачной. После чего я пошарил по карманам и обнаружил пропажу сигарет, зажигалки, денег, т.е. вообще всего, что в них было. О чём я тут же сообщил цыгану гиду. Он подозвал ребятишек, которые до того всё крутились возле меня и что-то им строго сказал, после чего всё пропавшее  тут же появилось и было возвращено мне. А нас повели «поглядеть на невесту», которая с подружками сидела в отдельной избе, которых в таборе было две. В одной жил барон, в другой какие-то уважаемые старейшины. Все прочие располагались  в рассмотренных нами халупах. Сегодня по случаю свадьбы обе избы были использованы для праздника.

В «невестиной» избе в первой комнате мы увидали скамью, на которой сидели девушки лет по четырнадцать пятнадцать на вид и одна  совсем  малая, в закрытом платье, вся нарумяненная и закрашенная. Отчего бедный ребенок смотрелся совсем уж нелепо и даже страшновато. Это и была невеста. Мы подарили девчушке зажигалку, пожелали счастливой семейной жизни и много детей и нас пригласили в другую комнату, где на полу на коврах сидел сам барон и остальные уважаемые гости. Из русских мы были одни, все прочие имели чернявые и усатые лица.

Тут харч был уже иной – икра черная и красная, балык, семга, осетрина, ветчина, окорок, буженина и всё прочее, что полагается на богатом застолье. Пили гости дорогой выдержанный коньяк и другие достойные напитки. Барон из уважения к нам сказал тост по-русски,  мы выпили, закусили и разговор опять пошел на Romani. Мы подождали немного, не заговорит ли кто по-нашему, да и пошли восвояси, к народу. Нас никто не остановил.

На улице, из окон избы барона шли песенки, который пел настоящий ВИА, приглашенный по случаю из самого Загорска. Ребята пели в доме, а колонки были вынесены на свет Божий, и под громкие песенки цыганская молодежь на улице отбивала каблуки совсем по-нашему, дергаясь и махая руками.

 Там нас напоили окончательно и я только запомнил Колю, который спал навзничь на мать сырой земле, закинув голову назад и тихо похрапывая.  Так мы поддержали русско-цыганскую дружбу, выступив послами доброй воли и приняв на себя всю мощь кочевого гостеприимства.

О многом и многих можно было бы еще рассказать, об Андрее Донском, другом детства Юры, об архимандрите Иерониме, очаровательном, добродушном, но слегка нервном монахе, о котором я вольнодумно сложил стишок:

 

Архимандрит Иероним

Был нервозен и раним. 

 

О Саше Луцком, однокурснике Юры, который часто бывал у нас и являл собой смесь энергии и вольнодумства. Это он, идя со мной по улице и  повстречав приятеля, легкомысленно представил меня:

— Познакомься, это Мимика.

Мимикой меня впервые назвала совсем меленькая еще сестра Катька и это прижилось, но, конечно, среди своих. А Сашин приятель стал подозрительно коситься на меня, подозревая нехорошее. Времена были простые, педики конечно были, но в неизмеримо меньшем, чем ныне количестве и боялись себя как-нибудь обнаружить. Против них был и закон и народ. Нынче один народ, почти без закона, да еще общечеловеки наседают. О времена, о нравы. 

   Тогда же случилась история, в ходе которой  мы с Юрой  навестили гэбуху. На семью случился донос о том, что мы распространяем антисоветскую литературу. К нам нежданно пришел следак из конторы и долго расспрашивал, есть ли у нас нехорошие книги и не даем ли мы их добрым людям для их недоброго  настроя. Я так понимаю, хотели бы найти, пришли   бы сразу с обыском. Тем более что и Исаича и Авторханова и Марченко, не говоря уж о прочем, у нас всегда было навалом.  Но следак поговорил, попил чайку, да и ушел, сообщив, что вызовет нас с Юрой на допрос, но попозже. Т.е. явно давал время от возможного недобра освободиться. Что мы тут же и сделали и стали ждать повестки в комитет. Но комитет просто отзвонился и позвал в свой районный филиал. Находился он на улице Наташи Качуевской (ныне Скарятинский пер.) и располагался в небольшом здании, на подъезде которого никакой таблички не было, но если войти в подъезд, то там вверх по лестнице табличка уже была. И тут же был звонок, нажав который, дверь тут же отворялась и звонившего настойчиво приглашали войти. А уж потом, когда дверь за ним затворялась,  спрашивали, зачем пожаловал.

Допрашивали нас по два раза каждого, и я сразу положил себе, что буду всё отрицать, пока не начнут бить. А как начнут, сразу расколюсь.  Но меня никто не бил и даже не собирался, только следак как-то сказал:

       — Но ведь дыма без огня не бывает – намекая на то, что уж совсем ничего запретного у нас не могло не быть. На что я, вооруженный русской классикой, тут же ответил, что бывает когда «раздается гром не из тучи, а из навозной кучи». На чем мы и расстались и я всё думал, что уж из МГУ меня точно попросят, даже если и не посадят. Но последствий не было решительно никаких и я до сих пор не могу себе этого объяснить до конца. Но вернее всего следак просто попался порядочным парнем и решил не портить жизнь людям, которые очевидно прямой угрозы для власти не представляли, а что до «срамиздата», так его полстраны тогда читало и дела из этого лепить спедаку явно не хотелось. Дай Бог ему здоровья.    

Еще нужно бы рассказать про Руфь Борисовну Вяльбе, крайне продвинутую и изысканную питерскую даму, жившую исключительно искусством, преимущественно серебряного века. Ее питерская квартира  на Кировском проспекте (ныне Каменноостровский), где я как-то жил недолго, была вся заставлена докатастрофной мебелью и я до сих пор  вижу перед глазами черные стулья с высокими прямыми резными спинками, черный узкий  диван для мучительного сна, той же резьбы письменный стол и комод. Но не это главное, на стенах спокойно себе висели картины Фалька, а в столе лежали письма Цветаевой и иных столпов  русской культуры ушедшей эпохи. И когда как-то Руфь Борисовна не нашла какое-то письмо Сергея Эфрона на том месте, где ему следовало лежать, она сначала перерыла все помойные ведра в квартире, потом мусорные баки во дворе, затем не поленилась исследовать городскую помойку. После чего нашла письмо чуть далее от положенного для лежания места.

Я вообще удивляюсь, что она что-то находила, настолько порывиста и импульсивна была Руфь,  когда речь шла о прекрасном.  А именно об этом речь у нее шла постоянно. Это именно она ухаживала за старухами сестрами Эфрона, Анастасией Яковлевной и Деборой   Яковлевной, доживавшими свой бурный век в коммунальной квартире Мерзляковского переулка. Когда сестры умерли, Руфь попросила меня и Юру помочь погрузить вещи и архив  в машину для перевозки этого добра туда-то. Мы грузили вещи, и при этом хаос в квартире был невообразимый. Я ходил по письмам Эфрона, по листкам каких-то стихов, какие-то кипы бумаг и книги валялись повсюду. И если б я имел воровские наклонности, запросто бы мог прикарманить черновики Цветаевой и что-либо еще. Но я этому делу учен не был и все кучи и рассыпавшиеся узлы мы погрузили в машину, кроме двух сундуков. Которые туда элементарно не влезли. Это были сундуки самой Цветаевой,  и Руфь сказала, что на одном Цветаева спала после приезда в Москву, а на другом ела. И писала, видимо.

Сундуки эти долгие годы стояли у нас на Грановского в маленьком коридоре и в них складывали (прости поэтесса) пустые бутылки. Потом пришли  люди, занимающиеся организацией музея Марины Цветаевой, и попросили сундуки в музей. И, конечно, получили просимое, так что теперь в числе экспонатов есть и наш скромный вклад. Благодаря Руфь Борисовне и не шибко  вместительному грузовику.

 Но писанное здесь всё это лишь легкие штрихи о людях и событиях, заслуживающих гораздо более пристального внимания. Как сказала моя хорошая знакомая Ирина Олейник «жизнь хороша, только мы портим нее своими желаниями». «И украшаем воспоминаниями» добавлю я в надежде когда-нибудь в будущем отдать положенную дань прошлому.

 Машка, появившаяся в квартире у Бори Крашенинникова и Серый

 

 

7. Гипротеатр и институт культуры

В те же времена мне предложили работу в одном проектном институте с наименованием “Гипротеатр”. Контора эта была для меня совершенно непонятной. У меня “гипро” ассоциировалось с “гидро” почему-то – я решил, что это то ли водный театр, то ли еще какой-то еще, связанный с водой. Я не пытался это понять, честно скажу, потому что мне было по большому счету не очень-то и важно, ну “гипро” или “гидро” – ради Бога, театр и театр, и… почему театр – я тоже не задумывался. Кстати, правильное название (недавно додумался) – Государственный институт проектирования театров – во какие конторы совок рожал.

Это было громадное здание на Суворовском бульваре, обшарпанное, бывшие коммуналки какие-то, где ходили важные бородатые довольно молодые ребята, очень интересные со всех точек зрения дамы, а названия отделов было абсолютно невозможно прочесть – какие-то аббревиатуры из двенадцати составляющих слов. Я попал в отдел разработки компьютерных игровых программ – это был полный бред. А создание игровых программ было поставлено на широкую ногу – там было два психолога, программисты, я был как социолог… Видимо, речь шла о каком-то анализе и воздействии игр на сознание, сложно сказать…

Там я познакомился с парнем моих лет Сашей Воронко, он в нашем отделе значился программистом и единственный, кроме начальника, разбирался в серой компьютерной коробке с названием «Агат». Это был первый советский 8-ми разрядный (что это?) компьютер, у которого была допотопная клавиатура и который даже не имел своего монитора и работал на экране небольшого литовского телевизора Шилялис (Silelis).  В этом компе жесткого диска не было, и работал он,

 

Картинка 2 из 6329

 

 

только если вставить в дисковод 8″ дискету (были тогда такие 8-ми дюймовые, здоровые, черные и гнущиеся). Саша нашел в этом Агате какие-то игры, в которые мы с ним и резались в рабочее время под эгидой изучения игровой среды. Красота.

Часто мы с ним ходили перекусить в знаменитое кафе «Метелица» на углу Горького и Тверского бульвара, которое вечером было местом злачным, а днем полу злачным, т.е. видимого порока там не было, но запах его стоял.

Мы приходили туда в костюмах и галстуках, молодые, стройно-курчавые и красивые, садились за столик и все метелишные гулящие девки глазели на нас и ждали, когда мы «обратим внимание». Но девочек у нас и своих было валом, да даром, поэтому мы пили хороший по тем временам кофе, ели бутеры и пирожные и статно уходили под разочарованные взгляды полудам полусвета. 

В “Гипротеатре” я встретил также молодую, очень красивую и очень умную женщину – Лену Петренко. Я, конечно, в нее слегка влюбился, а она, как потом выяснилось, взяла меня на заметку – видно, больно горлопанист был. Именно Лена привлекла меня на какие-то очень серьезные семинары, на которых я чувствовал себя полным ослом, но делал умный вид и иногда впопад хмыкал.  С тех пор я запомнил две фразы Лены, которые она употребляла часто тогда и так же часто – сейчас: «Имеет место быть» — о любом, как правило, неординарном событии и «В Африке дорог не разбирает» — о человеке или людях, совсем не сведущих в том, что ведать надлежит.

В своем отделе компьютерных программ мы, в общем, валяли дурака, но малина эта продолжалась недолго. Видимо, какой-то начальник наверху, насуплено просматривая штатное расписание, поднял бровь и спросил: “А это еще что такое?” и росчерком пера ликвидировал наш нелепый коллектив.

Тогда же мы с Мишаней Цвангом попали в восточную Пруссию, которая и в Совке называлась и сейчас зовется Калининградской областью. Там тогда жила моя хорошая   знакомая Зарина Умарова (сейчас она обосновалась в Голландии) вместе с сестрой Негиной. Они и позвали нас на несколько дней в край янтаря.

От этого края у меня остались в башке могила Канта в стене городского костела, большущий зуб здания еще советского недостороя, одиноко торчащего среди чиста поля в центре Кенигсберга (сиречь Калилинграда), да невероятное количество проституток, которые были весте в количестве неизмеримом, а в нашем отеле так вообще как тараканы в старой московской коммуналке.

Стоило нашим дамам отойти от нас на два метра, они накрывали нас тучами, как мошка. Мишка задержался  у прилавка с янтарем и тут же над ухом раздался нежны девичий голосок:

— Смотри, мужчина янтарь покупает. Может, он и нас купит?

В ресторане стоило остановить взгляд на чьем-то юном личике на секунду, как девчушка уже подымалась подойти. Нигде ни до ни  после я такого не видал.

На второй день мы наняли мужика на 200-м Мерседесе на весь день возить нас по области куда заходим и сговорились за 200 баксов. Сейчас за 600 рублей из аэропорта до Москвы нем доедешь.

Нет, всё же простые были времена.

Мы рванули по старой еще немецкой дороге, обсаженной по самому краю шоссе могучими древами, корни которых смыкались под дорогой и тем держали тракт, а кроны сверху сплетались в сплошной зеленый шатер – красота.

Мы заезжали в города Пионерский, Янтарный, Приморск, Балтийск и меня не оставляло странное чувство, что люди в городах совершенно не соответствуют самим городам – ни их виду ни духу. И то, быт тутошний веками обустраивался пруссаками, которых всех повыгоняли или просто ликвидировали, а на их место пригнали Вань да Мань. Которые в эту неметчину ну никак не вписываются. И крови группа не та и профиль не тот. Явно.

  Подивила Куршская коса – полоской зелени, среди которой мы даже пару раз заметили косуль, да барханами чистого песка и водой с двух сторон, да так рядом, что с одной стороны косы на другую можно было пройти минут за десять.

Но жизнь продолжалась и требовала трудоустройства.                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                            

               Так судьба меня  занесла в Институт культуры.

Вот та жизнь была очаровательна. Это был не институт, скорее – клуб по интересам. Яков Капелюш, Валентина Чеснакова, Боря Сазонов, Геннадий Батыгин, Леонид Григорьевич Ионин – он был там замдиректора. Собирались два дня в неделю в старинном особняке, обсуждали умные, приятные вещи с умными, интеллигентными людьми. Культура! Я плохо понимал, что у нас должно быть на выходе, но было очевидно, что что-то очень  культурное. Кстати, там же я встретил в нашем отделе вечно голодного и очень деятельного социолога Лешу Елизарова. Он тогда отдавал почти всю зарплату на алименты и вечно ел плавленые сырки с четвертинкой чернушки, как он называл (четвертинкой черного хлеба) и запивал этот харч бесплатным отдельским чаем. Я тогда жировал на укрепке и подкармливал голодающего Лешу более калорийным продуктом, чем чернушки с плавленым сырком.

Кстати, с Капелюшем у меня как-то сразу не сложилось, ну не показался я ему, и он долго мурыжил меня, не подписывая приказ о зачислении (он в институте был вроде по кадрам). И взяли меня только, когда Капелюш ушел в создаваемый тогда ВЦИОМ.   

В отделе я стал заниматься народными театрами, поскольку сам играл когда-то в одном из них почти три года, но все же тянуло меня к масштабным национальным исследованиям. Общество бурлило: Перестройка, какие-то социальные массивы в горных кряжах общества начинают движение – а мы тут с культурой. Оно, конечно, приятно и беспокойства никакого, но…  Хотелось вселенских перспектив.

Сначала эти перспективы реализовались в неожиданном проекте по опросу граждан страны насчет того, будут ли они смотреть по телеку гонки Формулы 1. Проект заказали какие-то французы, с которыми мы (я, Виктор и Леша Елизаров) договорились на честное слово. И на 15 штук баксов. Получили 5 штук аванса и быстренько сварганили всероссийский опрос. Граждане гонки смотреть захотели, но тут оказалось, что французам на слово верить нельзя – наш заказчик элементарно кинул нас на 5 штук и когда я спросил у него, мол, как же так, договаривались же? Все же слышали, по рукам ударили. Французик только пожимал своими плечиками и невинно бормотал, что, «да», дескать, что-то такое было, но что, он не помнит, а платить больше 10 тысяч ну никак не может. Нет у него такого желания совершенно. Мы обреченно взяли что дают, а я после этого понял, что с еврочеловеками без письменного соглашения дел иметь нельзя и что они кидают хлеще наших.

  

А вскоре Лена Петренко позвала меня во ВЦИОМ, и я ни секунды не колебался. Вот оно, впервые в истории Совдепии – масштабные, всесоюзные опросы общественного мнения! Чувство было такое: ну вот теперь-то мы всё и выясним! И миру всё объясним. А главное – сами себе. Вопросов-то к тому времени накопилось много.

Направление моих мыслей было такое: я хотел понять общество. Его движения, его мысли, взгляды, его структуру, устремления, короче – жизнь народа, в котором я родился и живу.  Меня захватило изучение общества в его целостности, анализ его структуры, мировоззрения, его социальных движений.

Какие мы есть и какими мы будем в XXI веке? И будем ли? Этот вопрос не праздный – сегодня очевидно, что и весь развитой мир задается этим же вопросом и, вероятно, имеет свои сценарии на этот счет. А какой сценарий имеем мы? И какой багаж остался у нас от 1000 лет прошлой жизни? Какое наследство мы сегодня имеем и вообще, вступили ли мы в права наследования или же решили идти далее налегке?

Но о диссертации я никогда не думал, не понимал ее смысла. Работа – это интересно, а писать только для того, чтобы потом тебя называли “кандидатом”?..

Как сказал поэт «Богатство – штамп на золотом, а золотой мы сами».

 

 

8. ВЦИОМ  начало

В 89-м году во ВЦИОМе наступила самая, пожалуй, счастливая пора в моей трудовой деятельности. Все было совершенно необычно. Такого со мной не было никогда. Сидят люди, у которых внутри что-то горит, внутри происходит что-то очень радостное, как в фильме “Я шагаю по Москве” – там все счастливы. Тут коллектив, в котором все счастливы. Они счастливы, я понимаю почему: потому что столько лет всё гнобилось, столько лет всё было под спудом, и конечно, эти люди, эти профессионалы в жизни уже не думали, что когда-нибудь с ними вот это всё произойдет. А они жили, наверное, во многом уже и прошлым, и шестидесятыми годами – и тут вдруг это случилось вопреки всему, вопреки их личному опыту, вопреки законам истории, вопреки всему просто, случилось, как чудо. И эти люди, пришедшие сюда, как будто все это время копили силы, думая, что эти силы никогда не пригодятся, с этими силами надо уже будет уходить в могилу. И вдруг эти силы оказались востребованы. А они, как Илья Муромец, что  33 года на печке лежал – и у него налилось всё, накопилось и вот тут с такой легкостью и дерево можно выдрать, и камень отвалить откуда хочешь. Внутреннее счастье.

Я начал там с того, что по слову Лены Петренко стал ходить в поле, т.е. на разные опросы, которые ВЦИОМ начинал делать в Москве. До сих пор с удовольствием вспоминаю один завод где-то в районе Черемушек, где делали что-то с применением золота и где,  по такому случаю, всех рабочих (и мужиков и баб)  при пропуске на рабочее место раздевали догола и внимательно ощупывали. В том числе в срамных местах. На предмет выноса ими этого самого золота. Но его все одно выносили в год кило на десять, как нам на ушко сказали эти работяги при анкетировании. Простые были времена. Нынче тоннами воруют и ничего.

Работали же там за хорошие деньги, да разные социальные блага, от которых и я вкусил. В прямом смысле. На заводе была столовка и днем мы пошли туда отобедать.  Сначала я поразился меню —   под восемь салатов, супов пять разных, вторых и того больше, да сладости, да соки. И всё размеров не обще столовских, салат «Столичный» ресторанной горкой, антрекот не на зуб, а на челюсть, борща добре. И так всё. Но когда я набрал себе нехило и подошел к кассе, меня ждало подлинное изумление – мне за уставленный плотно поднос насчитали —  23 копейки!

Это, чтоб понимать, при цене обычного обеда в обычной советской столовке где-то в один рубль с лишним.  А тут – гора, да за медяки. Это тоже была часть социальной политики предприятия. После обеда я обнаружил сбоку лоток, где продавали парное мясо вырезку по цене 50 копеек за кило и колбасу тоже раз в пять дешевле магазинной. Грех было не взять. Нет, заботилась Советская власть о своих неразумных детях. Не то, что нынешняя.   Прости, Господи.                        

В самом же ВЦИОМе был, конечно, антураж. Я сидел во многих институтах культуры и не культуры, и это всё были конторы, а здесь был — отель. Отель! Дом туриста (ЦДТ назывался, высоченное здание на Ленинском, две остановки от метро Юго-Западная). Чай в номерах, можешь пойти принять душ, который тут же, – пожалуйста. Можешь пройти по коридору, спуститься в бар, а в нем уже сидят сотрудники, и никто не хватает тебя за руку, не тащит к директору и не увольняет за квасеево в рабочее время, а, напротив, говорят: «возьми себе коньяку и иди к нам, у нас проблема социологическая назрела, сидим, решаем ее». Что-то американское совершенно такое невообразимое. То есть это просто сразу из этого совка, вот из этой тоскливой действительности, мрачных коридоров, из этих вот унылых рож чинуш, совершенно омертвелых, вдруг в такую атмосферу. Кроме того Борис Леденев, наш завхоз, выбил посещение бассейна по средам, причем с утра. Полагая, что вечером народ уже устал после работы.

Заславская ругалась: что ж такое, в среду никого не найдешь, потому что весь ВЦИОМ перемещался в бассейн с сауной. Там же, в отеле.

Ну и уходили, соответственно, поздно, работали за дело, как говорится, а не по времени. Это был счастливый период в моей жизни, очень. Я думаю, не только в моей. Я думаю, что это вот начало, в этом было что-то детское, конечно, в этом было очень много наивного. К тому ж и платили порядочно, мне лично где-то 240 рублей в месяц, не считая почти постоянных премий. Да еще моя укрепка – не жизнь, малина.

А какие были вокруг персонажи! Сидел Левада, которого я сразу обозвал Кутузовым, потому что действительно он сидел как Кутузов, развалясь в кресле, не хватало повязки еще на один глаз. Он, кстати, иногда засыпал на совещаниях – его никто не будил, потому что каким-то своим третьим ухом он всё нужное слышал. А Грушин у меня ассоциировался с Суворовым: невысокий, быстрый, вечно в движении; если вдруг раздавался страшный гром, мы знали, это Грушину что-то не понравилось – и он выражал свое недовольство. И мудрая Заславская – Екатерина Великая нашей социологии.

Лена Петренко часто вспоминала Шляпентоха, но это имя мне мало что говорило, потом он приехал из своей Америки и даже выступил  перед нами во ВЦИОМе и никого тем не убедил, говорил как-то «вяло и темно».  Не знаю, Лене виднее.

Но это были – титаны, атланты, это снежные вершины отечественной социологии. С этих людей все начиналось в далеких 60-х, на их плечах стоит сегодня российская социология. А более приземлено – Т. И. Заславская была директором ВЦИОМа, Б. А. Грушин – вторым человеком во ВЦИОМе, а Ю. А. Левада возглавлял мозговой центр – отдел теории. Был очень умный и известный Валерий Максович  Рутгайзер, с которым у меня сразу установились очень хорошие и доверительные отношения. Был еще молодой и талантливый Саша Ослон в отделе обработки данных, моя училка (как я ее зову) Лена Петренко и молодой и очень ученый Сережа Шпилько и молодая же и амбициозная Лена Конева, которая возглавляла московский отдел и с него начала успешное восхождение к вершинам своей великолепной карьеры. Через комнату от нас сидела Лена Мамардашвили, дочка философа Мераба, который был тогда еще жив. И было много кого еще, обо всех говорить есть желание, да нет мочи.

Но надобно непременно  сказать о моем друге, который начался как друг именно со ВЦИОМа – это мой дорогой Толя Духанин. Он работал в отделе аналитики и сразу поразил меня неординарным глубоким умом и выдающейся эрудицией. Казалось, Толя знал всё, а что он не знал, того и знать не стоило.

При этом он был человек тонкой и нервической натуры. Когда он первый раз был у нас на Грани, мама потом говорила:

— Тоня человек очень умный и знающий. Но он совсем нервный. Он же всё время глазами так делает – и она показала, как именно Толя моргает, часто и притом жмурясь.  Толя окончил МГИМО, но карьеры не сделал, хотя явно обладал выдающимися способностями, кроме одной – он совершенно не мог пихаться локтями, что очень умели его сокурсники. Толя вообще был совсем не пробивной и никогда по этому поводу не страдал, довольствуясь тем, что имеет. Еще у него были очень оживленные отношения с верой. Толя всегда был человеком, ищущим Бога и эти искания приводили его к разным религиям. При мне он был сначала старовером, потом ненадолго перешел в нововеры, потом и вовсе ушел из христианства в индуизм, где постигал основы и глубины, затем снова вернулся в староверы и так далее. По этому поводу у нас с ним были частные и порой ожесточенные споры, которые, впрочем, не мешали дружбе, поскольку вне религиозных догматов Толя всегда оставался человеком отзывчивым и доброжелательным. Он, как и полагается талантливым людям, был талантлив во всем. Зарабатывал литературными и специальными техническими переводами с немецкого и английского, писал картины, православные иконы – причем всё это превосходно  и мастерски, писал статьи на разные и порой неожиданные темы, всегда стильно и остро, и притом всегда находился в состоянии серьезного увлечения чем-то. Будь то американские дальнобойные тягачи или велосипеды – нынешнее его хобби. И в увлечении своем тоже достигал большой глубины постижения предмета. Притом был простодушно убежден, что, так как он делает, могут все.

— Ты тоже так напишешь – повторял он мне об иконе, которую только закончил – это просто, надо только приноровиться.

И, как я и не уверял, что мне это не дано, не верил:

  Ты просто не пробовал. Ты попробуй и всё получился.

Квасил Толя наравне со мной, и оттого наше общение проходило основательно. Только последние годы мы больше списываемся, чем видимся – но то уже другая история. И другая глава заметок.

Кстати, прочтя этот кусок Толя написал мне: «Ну ты даешь! Так разукрасил, что я даже покраснел. Напиши, плиз, по-другому: мол, был дурак-дураком, всё, за что хватался, ничего не доведено до академического уровня и т. д.»  

Толя, родной, написал, как просил.

 

А жизнь мою во ВЦИОМе можно разделить на две неравные части – меньшую и большую, но только по времени. В первой жизни мы (я, Сергей Новиков и Катя Козеренко) под нежным, но твердым руководством Лены Петренко проектировали всесоюзную выборку, а точнее – разные ее типы. Но для этого надо было создать базу, типологию населенных пунктов по всей стране: республикам, областям и районам; тем еще республикам, советским. Да рассчитать население этих регионов по квотам пола и возраста – а они везде разные, а Госкомстат данные свои публиковал в абсолютных величинах (тысячи цифр такого вида: 15476983), и их надо было сложить в периоде от 18 и старше, и перевести в проценты, и привязать к конкретному региону, и согласовать с типом выборки и т. д., и т. п. Я до сих пор считаю, что в Европе эту работу делал бы институт человек из ста, вооруженных сотней же суперЭВМ в течение года-двух. А нас было только трое, как в песне поется. Но мы были молоды, весело злы, и мы не знали, сколько для этой работы нужно европейцев, и мы сконструировали эту сногсшибательную выборку в зверски короткие сроки. Книга Гиннеса много потеряла, что не зафиксировала этого рекорда.

А Сережа Новиков написал на слабеньком ХТ 286 специальную программу выделения социальных групп по ряду признаков, прабабушку всех сегодняшних программ SPSS.

Параллельно я, из личных побуждений, писал программу исследования религиозности общества. Программу эту, как и все прочие, долго и придирчиво обсуждали на методическом совете ВЦИОМа. Да, да, это были те времена, когда не строгали анкеты, как баклуши. Когда писался раздел “проблемная область”, а потом “гипотезы исследования”, а затем разделы “цель и задачи”, “объект и предмет исследования”, “география опроса”, “выборка и организация”, “операционализация основных понятий”, “аналитические задачи исследования” (не путать с “основными”), “научно-практические результаты” и много чего еще. И все это называлось “Программа исследования”.

Сегодня, когда лузгают опросы как семечки и проносятся сверхзвуковые проекты, я чувствую себя пилотом дореактивной авиации – скорости небольшие, зато и руки крепки на штурвале, и глаз верен – не по приборам идем, по смекалке да на честном слове. Вот примерно такая была первая жизнь.

А вторая началась в отделе организации исследований, где я занял меня начальника отдела после скоропостижной смерти Якова Капелюша, пусть земля ему будет пухом.

Что такое проведение опроса в ту пору? Вот был отдел из пяти сотрудниц, все строгой ответственности и профессионалы. Мы устроили отдел нового типа, я сказал: девочки, (при том, что многие были старше и опытнее меня), тут не будет никаких начальников, у нас будет коллектив, где ответственность распадается на всех. Другое дело, говорю, что орать будут только на меня, – вот и вся разница между нами. На вас орать не будут, это я вам гарантирую, орать будут на меня и бить будут меня. Я просто мешок для битья. А в остальном у нас с вами абсолютно равные права, и если кто-то считает, что дело идет не так, братья и сестры, будем всегда всё решать вместе.

И вот к нам приносят пачки анкет очередного исследования. Катя Козеренко и Сережа Новиков, оставшиеся в отделе выборки, конструируют выборку для всего опроса и для каждого регионального отделения ВЦИОМа с городами, селами, квотами и инструкцией по ее реализации. А мы тем временем пакуем анкеты, пишем на посылках адреса и обматываем те посылки скотчем.

То были благословенные времена, когда самой скорой, дешевой и надежной почтой были поезда дальнего следования и почтальоны – проводницы вагонов. И вот посылались курьеры, увешанные посылками, на вокзалы к поездам и ранним утром, и поздней ночью. Крайне важно было им тут же отзвониться с вокзала (напомню, без мобильных жили) и проорать в трубку номер поезда и вагона, да когда будет на месте, да как зовут проводницу. И тут же сотрудница отдела организации садилась на телефон, часами дозванивалась в разные города и страны (тогда союзные республики) и сама уже орала в трубку заветное. Связь телефонная по межгороду в те годы напоминала кадры военного фильма – комбат ревет в полевую трубку что-то насчет снарядов, причем немец через поле его слышит, а на том конце провода наш полковник – нет.

Учтите, что некоторые поезда шли всего ночь (скажем, в Ленинград), поэтому оперативность была необходима. Периодически посылки терялись, но когда в ту сторону – еще полбеды, вот когда обратно, уже с бесценным, желанным, ожидаемым общественным мнением в каждой анкете – вот тогда беда. Чаще опаздывал курьер к поезду. Поезд отгоняли на запасные пути и провинившийся лез в вокзальные “зады”, разыскивая пропавший поезд, а потом еще и искомый вагон – поезда имели вредную привычку менять номера вагонов на пересцепке. Тогда шли в ход особые приметы: толстая такая проводница, нос красный такой, Клава, в розовых гольфах. А Клава заперла вагон и пошла в город за колбасой (сама она из Ижевска, а там колбасы уже пять лет нема), и сидит на бревнышке курьер и ждет ее. И тащится она с пятью батонами “Любительской” и еще издали орет: “Вовремя приходить надо, вот жди теперь, пока с делами управлюсь!”

Но главное – вот оно, общественное мнение, 150 анкет, бесценный груз. И отдел организации облегченно вздыхает в полном составе, а рядом так же вздыхает ответственный за проект социолог, которому, как только что выяснилось, без Удмуртии – смерть, и он уже почти был готов ее принять.

И так… ну, не каждый день, но в неделю раз-другой – точно. Были попытки усовершенствовать методу. Я сам искал свежие идеи, но все они разбивались о советский быт. Как-то Боря Леденев, наш смекалистый завхоз, нарыл где-то ни много ни мало фельдъегерскую связь. Это было нечто! К нам в отдел входил гренадер метра два ростом, с непроницаемым рубленым ликом, в щегольской форме, оглушительно щелкал каблуками, отдавал мне честь (оторопевшему патлатому салаге) и вручал пакет с посылкой, за который я расписывался в ну очень солидной книжке. Или забирал пакеты у нас и увозил, как я узнал, на аэродром, где вручал под роспись лично командиру экипажа гражданского или вообще военного борта, и тот брал этот секретный груз пустых анкет в кабину пилота и личной головой отвечал за него. До рулежной дорожки другого аэропорта, где его ждал такой же детина с такой же каменной и важной образиной. Но эта малина была недолго, сейчас уже не скажу почему. То ли затрещал наш бюджет “отправных” денег, то ли сама фельдъегерская служба, прознав, что она перевозит, послала нас куда подальше – правительственная почта, между прочим.

Как-то во ВЦИОМ пришел тихий изобретатель с черной коробочкой с кнопками и лампочками. Он уверял, что в коробочку можно загнать немерянное количество ответов, если настроить ее должным образом. Собрался консилиум, и Саша Ослон – спец по электронике – долго недоверчиво вертел коробочку в руках. Та игриво подмигивала. Узнав, что нам гипотетически потребуется не меньше тысячи коробочек, изобретатель стал менее спокоен и более говорлив. Но тут мне пришла в голову картинка – как будет выглядеть с этой коробочкой интервьюер. Я высказал опасение, что, если сегодня наших интервьюеров изредка забирают менты (по стуку бдительных граждан), то с такой коробочкой не хватит у нас сил вытаскивать их из дурдомов, куда их будут отвозить прямиком из квартир сочувствующих респондентов.

Изобретателя выпроводили. Кстати, в те неспокойные времена таких визитеров было немало. Однажды у меня в кабинете нарисовался взъерошенный тип и объявил, что создал систему, по которой можно прогнозировать все. Он было разошелся, и я только ошеломленно спросил, кто его ко мне направил. “Просили не говорить”, – заговорщицки шепнул он и подмигнул. И тут же развернул тетрадь, испещренную графиками и кривыми. Через десять минут я опомнился и сказал: “Вот что, я не по этому делу. Но вот в конце коридора налево сидит Рывкина – она специалист по прогнозам. Только не говорите, что я послал, у меня с ней напряженные отношения (ложь во спасение)”.

Потом я узнал, что доверчивая Инна Владимировна вникала в его систему два часа и долго потом выясняла по ВЦИОМу, кто ей подсуропил “этого психа”.

Было много интересных командировок, из которых не могу не упомянуть одну – в Киев к Коле Чурилову – не по научной программе (которая была содержательной), а по неожиданной концовке. После непременного банкета нас москвичей посадили в машины и отправили в аэропорт. В аэропорту народ стал беззаботно пить кофе, а я , как самый ответственный, пошел разузнать, когда наш рейс. И долго разузнавал и в конце концов доузнавался до того печального факта, что в этом аэропорту нашего рейса нет. А есть он совсем в другом аэропорту (Ровно), до которого мы доберемся аккурат к моменту взлета этого нашего рейса. Когда я донес информацию до беспечных социологов, они засуетились и решено было ехать на поезде, поскольку следующий самолет на Москву был только завтра, а оставаться на еще одну пьяную ночь уже никто не желал.

Мы переместились на вокзал и пока ждали отправления, мы с Валерием Максовичем  Рутгайзером и Сережей Шпилько вышли на перрон покурить.  А на перроне   стоял какой-то поезд. И стояли мы и курили, пока стоящий рядом поезд вдруг тронулся и куда-то поехал. Ну, поехал и поехал, на то он и поезд. До сих пор в толк не возьму, отчего вдруг Шпилько решил, что этот поезд наш. Но он так решил и тоже вдруг кинулся за ним с сумкой, которую на бегу закинул в открытую дверь вагона. И уже прицелился нырять в нее сам (мы с Рутгайзером во всю мочь орали ему, чтоб он остановился, но взыгравший Сережа ничего не соображал), как сумка его из двери вылетела обратно. Он сумел подхватить ее и швырнул снова в дверь. И только опять приноровился прыгнуть, как сумка снова вылетела на перрон. И это спасло безумца от непоправимого – поезд набрал такой ход, что угнаться за ним подуставший Шпилько уже не мог и обреченно побрел обратно к нам. Где я бессердечно осведомился, зачем он всё это устроил.

— Это же наш поезд был – запыхаясь, отрывисто молвил бегун – опять опоздали…

— С чего ты взял! Наш через полчаса отходит, тебе ж орали, чтоб остановился!

Ошеломленный Сережа никак не мог придти в себя и всё дивился произошедшему. А мы с Рутгайзером долго поминали несчастному его бравый забег.  

И снова потянулись нервические будни, объем исследований возрастал, а нас в отделе больше не становилось, но мы матерели. Мы обрели железную уверенность в себе, и когда истеричный социолог-аналитик вбегал к нам, заламывая руки и в визгливой патетике восклицал: “Где мои анкеты? Где они?! Где?!!” Наша Лариса Дацко (или Вера Никитина, или Лейла Васильева, или Нелли Абдулхаерова), выслушав его с видом удава, спокойно, тоном медсестры говорила: “Спокойно. Когда у нас сдача? Завтра в 12.00? Идите к себе, выпейте рюмочку. Завтра. Все. Будет”.

Это сейчас базы данных летят из города в город со скоростью Интернета, и операторы в Центре тихо матерятся по поводу качества ввода. И “перевзвешивают кривые массивы” лихой программой, прямой праправнучкой той первой, которую разработал когда-то на хилой ХТ наш тихий гений Сережа Новиков.

Конечно, мы не только анкеты запечатывали в пакеты. Что-то писали, делали какой-то анализ, участвовали в бесконечных обсуждениях, что-то изобретали, сидели на семинарах, выезжали в города и республики. Короче, жили полной научно-практической жизнью, учились у нее, строили планы, переезжали в новые здания, взрослели, были счастливы или несчастны в личной жизни.

Такая была жизнь в конце 80-х годов и начале 90-х во ВЦИОМе, откуда все мы вышли на просторы отечественной социологии и своей судьбы.

 

9. Людмила, Славка, Крым

Весной  88-го года в мою жизнь вошла Люда Гусева, моя вторая жена.  Вошла она стремительно, точнее я сам втащил ее в квартиру.  А перед этим мне позвонил Андрей Рябцев и сказал, что он идет ко мне, и что он с бутылкой и что он не один. Но с кем, не сказал. Поэтому, когда  раздался звонок в дверь, я открыл и увидел там худенькую барышню  в коротких шортах, рядом с который стоял довольный собой Рябцев. Чтоб сбить с него спесь, я втащил барышню в дверь и захлопнул ее перед носом Рябцева. Барышня слабо упиралась и всё причитала:

— Бутылка у него,  бутылка у него…

Так в мою жизнь вошла Людмила Гусева, да и осталась в ней на семь с лишком лет. Она была девушкой высокой, худощавой, симпатичной, живой, и вела себя очень достойно.  Многие московские барышни начинали с того, что вели себя сдержанно, но вскоре «распоясывались» и начинали «возникать». Это был этап неизбежного расставания. Но проходили дни, недели, а Людмила оставалась столь же  удобоваримой и не качающей права. И тем меня совершенно очаровала.  Роман развивался по нарастающей и вскоре вышел на уровень большой любви.

А посему, когда я узнал, что у Люды есть малолетний сын, про которого она только сказала, чтоб я не волновался и это не моя проблема, я уже решил, что это и моя проблема тоже. Скоро Люда перестала быть Людой и стала Маней и оставалась ею весь период нашей супружеской жизни. «Маня» в моих глазах и устах звучало мило и по-домашнему и верно, как я считал, отражало суть дела.

  В это же время Лена Петренко и позвала меня во ВЦИОМ, так что новая жизнь начиналась во всех отношениях. В русле этой новизны мы с Маней поздней осенью поехали в Крым, откуда она была родом, и где жили ее родители, потому как к тому времени совместная судьба была уже делом решенным.

 Симферополь встретил нас дождями и сыростью и большим каменным двухэтажным домом на ул. Русская 136 а, где жили Инна Вячеславовна, ее мама, папа Владимир Иванович, и старшие братья  Вова и Слава. Впрочем, Слава тогда уже врачевал в селе в ста верстах от отчего дома. В доме же жил и 6-ти летний  сын Славка, оставленный на бабушку до поры до времени.  В нашем с Маней лице пришло и то и другое. Славке сразу, по моему настоянию было сказано, что я папа, и он принял меня спокойно и радушно. Папа Владимир Иванович тогда в семье не жил, заимев пиковый интерес на стороне и бабушка была в разгаре переживаний, поскольку прожили они с мужем вместе всю жизнь, с бабушкиных шестнадцати лет по сию пору и никого другого, кроме мужа, Инна Вячеславовна не знала и знать не хотела и мир для нее, конечно, обрушился. Но это никак не отражалось на ее деятельном поведении в жизни, и ее человеческая стойкость всегда вызывает мое уважение. Несколько раз я заставал ее, когда она гладила дочь по голове и тихо шептала:

— Дай Бог, чтоб у тебя всё было хорошо. Дай Бог.

И я понимал как ей самой нелегко.

Летом 89-го мы снова приехали в Симферополь, я — уже  в первый ВЦИОМовский отпуск  и я ближе познакомился с народом на улице Русской. Бабушка была мотором всей семьи и наседкой, сохраняющей гнездо и всех в нем. Ее сын Вова был талантливым парнем, учился в МГУ на журфаке, да на втором курсе обнаружил некоторые странности психики, которые и определили его последующую жизнь. ОН вернулся домой и с тех пор жил на положении инвалида, с периодическими обострениями, в ходе которых его навещали разные голоса. Но большую часть времени он выглядел вполне здоровым человеком с завидным аппетитом и логичным разумением. Старший сын Слава, как я говорил, работал доктором в сельской больнице и жил крайне скудно. Мы как-то на автобусе поехали его навестить и приехали в большое село типа  ПГТ посреди степи с минимум деревьев, трехэтажными панельными «хрущевками», полупустыми магазинами и частными домами с огородами. Слава имел однокомнатную квартиру в хрущовке, в которой мебели было почти ничего, но хлама и каких-то кип газет, книг и бумаг – по колено. В кухоньке стояла газовая плита, которую всю зиму Слава жег и где зимой и спал по причине не топления дома как и всех прочих домов – экономический кризис давно обезтопил  половину еще советской страны.

Еще Слава имел два ряда грядок на бывшем колхозном поле, где он сажал картошку и которую собирал потом до шести мешков. И которой одной, с хлебом и чаем питался утром и вечером, а днем обедал в больнице, где работал, тем обедом, которым кормили больных, т.е. тоже не шибко жирным.  Жил он так по причине крайне скудного жалованья, из которого еще забирали алименты, так что оставалось ему гулькин нос и на этом носу Слава и прозябал. Но не жаловался, только сетовал на отсутствие печки буржуйки, которые стояли во всех прочих квартирах с выходом трубы через форточку, что, кстати, придавало местным домам несколько ежиный вид. Еще Слава алкал велосипед, т.к. носить картошку с поля за два километра на себе непроизводительно, а на лисопеде – одно удовольствие.

Я  приобрел ему и печку и велосипед и Слава сказал, что теперь его жизнь окончательно устроилась и  желать ему больше нечего. Или почти нечего. Дело в том,  что Слава был болезненным фанатиком лотереи «Спортлото», которая тогда была в игровом почете. Слава не просто играл абы как, а имел незавершенную систему, которую постоянно совершенствовал и в которой имел для себя темные пятна, которые надеялся со временем прояснить.

   Собственно играл при этом он редко, финансовые возможности ограничивали, никогда  ничего не выигрывал, но имел самые радужные перспективы на тот момент, когда система будет завершена. Часто он усаживал меня рядом, раскрывал свои тетради со статистикой розыгрышей и давал пространные объяснения, почему именно эти, а не иные цифры сыграли. Но были и вопросы, особенно по поводу сочетаний разных цифр.

— Видишь – говорил вкрадчиво Слава – вот шестерка эта  с двадцать третьим играет, а с восемнадцатым не хочет. Вот почему? Тут еще разбираться надо.

Бабушка Инна порой говорила ему обидные слова про его увлечение и  полную его неприбыльность,  на что Слава отвечал досадливо, что результат ничто, а участие – всё.

— Меня это успокаивает – пояснял он – это успокоительное, мам.

  И на том оставлялся в покое.

 Дед тогда  дома не жил, но один раз зашел и Славка (нас в тот момент не было) сообщил ему, что приехал папа из Москвы. Владимир Иванович осторожно поинтересовался, нет ли фотографии «папы». Славка нашел, дед посмотрел внимательно, сказал «ну, да, ну, да» и ушел, меня не выдав. 

А мы стали готовить Славку в московскую школу, поскольку твердо решили, что жить он должен с нами. Слава был мальчиком живым, непосредственным, как говорила бабушка «не семи пядей во лбу», но и не об одной. Он был в меру послушным,  в меру шалопаем, в меру усидчивым и в меру ленивым – короче, с ним можно было иметь дело.

Мы и заимели, определив его в 60-ю английскую школу, откуда когда-то давно с позором выперли меня. В отличие от своего предшественника Славка учился вполне пристойно, не на пятерки, но и не щеголяя парами, так – на твердые тройки с вкраплениями  чего повыше. При этом он у нас сразу же стал ходить в воскресную школу в храм Большого Воскресения у Никитских ворот. Соответственно, по причине воцерковления, в октябрята Славка не пошел, причем в классе таких нашлось аж три школьника и нам сказали просто не приводить в день всеобщего ребячьего октябрения  сына в школу и тем дело и кончилось. Да, не та была уже советская власть.  Хватки уже не было.

А мы зажили новой для меня семейной жизнью на Грановского,  которая затекла вполне мирно и дружно, если не считать того, что мама моя сразу и безоговорочно Людмилу не приняла. Вела она себя с ней вежливо, но отчужденно и позиции своей не скрывала, что огорчало меня, обижало Маню и вносило некую тень  в общую гармонию жизни.

Неприятие Людмилы проявилось и в том, что мама категорически отказалась ее прописать в квартире и таким образом Люда жила у меня как моя жена и мать Славки, для прописки которого (уже усыновленного мною на тот момент) ничьего разрешения не требовалось. Так мы и жили, я работал,  Маня много суетилась, с нежданным прибытком, который она приносила, то продав свою машину в Крыму, то снегоход там же. Что было весьма ощутимо для семейного бюджета.  Особенно в русле моего решения завязать с укрепкой, которая меня к тому времени окончательно достала, и я решил жить на одну социологию, благо получал уже под триста и талдычить по вечерам про «укрепление дверей» уже психологически совсем устал.

Так началась новая жизнь, которая, впрочем,  уже наступала у всей страны.  

 

 10. Перестройка. Заключение

И всё-таки, что такое была эта перестройка? Так, интересно, на дилетантский взгляд. Ежели это задумывалось как переустройство советской власти, как, вроде бы объясняли коммунисты, то, что они хотели в стране и в этом своем режиме переустроить? Вслух говорилось, что хотим мы сделать «социализм с человеческим лицом». Т.е  был с нечеловеческим, а теперь хотим – с человеческим. Хорошо, но как-то не конкретно.

Вот тут первый вопрос — в чем предполагалось этого лица человечность?  Видимо, имелось в виду что-то вроде китайского варианта, т.е. сохранение руководящей роли коммунистической партии при переводе экономики на государственно-рыночные рельсы. И тем вывод страны из экономического коллапса, психологической усталости и апатии народа при появлении новых перспектив развития и национального энтузиазма.  Другого варианта человеческого лица коммунизма я представить себе не могу. 

У китайцев это дело выгорело, и нынче они весь мир уже закидали не то, что тряпками и термосами, а уже и автомобилями.  Которых Китай в 1991 году производил 1 млн., а в 2011 – уже около 20 млн., и вышел по этому показателю на 1-е место в мире, опередив США, Японию и прочие традиционно автомобильные державы. Жить китайцам стало лучше, и жить им стало веселее.

Так чего здесь-то не сложилось? Конечно, можно говорить об относительной однородности населения Китая,  о традиционной муравьиной их работоспособности и привычке жить на чашке риса в день, о дальновидной политике партии по долгосрочному планированию и умелому сочетанию государственной плановой экономики с рыночной, о выдающихся  вождях и эффективной национальной элите. Да, это всё так. Но!  Восток, как известно, дело тонкое. И что китайцу хорошо, то русскому смерть. Иными словами, предложенный вариант стал для конфуциански мыслящих китайцев национальным вариантом развития и именно оттого и сработал. И сейчас работает на всю катушку.

Но у нас история другая и наш национальный характер иной.  Да, мы народ государев, но важнее всего на свете нам Правда, да не мира сего, а Божья Правда. И Красота нам непременно нужна, да не приятная глазу, а Божья красота нашего русского мира. И еще необходимо нам Сострадание, как способность чувствовать беду ближнего своего как свою.   

А значит, не можем мы одной экономикой быть сыты и идти в светлое будущее удвоения или хоть удесятирения ВВП ради.  Ради одной только достойной, сытой и свободной  жизни – не катит.  Нам нужна цель нравственная, задача духовная, ну что тут поделаешь – устроены так. А иначе оскотиниваемся совсем и вымираем и нравственно и физически.

Вот оттого и не вышло по-китайски. Не могло выйти.  Группа крови не та.

И тут возникает вопрос второй: А могла ли  сохраниться страна в границах Российской Империи (которые почти и были повторены на карте СССР) или случившийся территориальный распад был неизбежен? Тут надобно сказать, что разрушительная, распадная сила коммунякства  была настолько велика, что достала всех, кого объединяла и то, что произошел не просто откол иноверных и иноязычных сограждан, но и братьев по земле и вере – украинцев и белорусов – это  самая тяжкая часть произошедшей трагедии. Можно ли было этого избежать? Думаю, что нельзя, по крайней мере, в отношении большинства не православного мира распавшегося пространства – слишком уж совок всех «укантрапупил».  До выворочения кишок.

Но всё же вариант сохранения был и лежал он в области ответа на третий вопрос:  А могло ли вообще наше развитие пойти по иному сценарию, нежели как пошло, и могли бы мы не впасть в тот тяжкий всеобщий национальный кризис, в котором   безнадежно сидим сейчас?

 Конечно, у нас был такой исторический шанс.  Что это за шанс? А это шанс направить развитие страны по национальному пути, это неизбежность признать, наконец, самость Русской цивилизации, отличной от западноевропейского и азиатского миров. При этом нет разговора о том, лучше мы кого-то ли хуже – мы просто другие и не признавать это значит ввергать Русский мир в перманентный кризис, в котором, собственно, он давно уже и находится.

 Этот мир стоит на необходимости устроения жизни на началах нравственных прежде всего. На признании того, что только Матерь наша Русская Православная Церковь единственно может одухотворить русского человека, который ничем иным очеловечиться не в состоянии, кроме как Образом Божиим,  да землей русской, которая и соединяет наш русский мир и весь народ воедино.

В последнем своём интервью великий Евгений Леонов сказал: «Мне хочется, как и всем, удержаться на том уровне, который позволил бы потом сказать: «Выше закона может быть только любовь, выше правосудия — только милость, выше справедливости — только прощение». Вот это и есть и наша Правда и Красота  и Сострадание. И образ Божьего мира, Которого свет есть Образ Спасения и человека и человечества.

А потом уже и экономика не помешает и достойная жизнь – кто ж спорит?

Но этот идеал не сам собой  утверждается. Для ее надобен, по выражению персонажа фильма Тенгиза Абуладзе «Покаяние», духовный лидер, нравственный герой.  Который смог бы поднять задачу возрождения русского мира на ту высоту убеждения, когда слова превращаются в зримые образы и обретают силу реальности! Вот тогда и будущее обретает Цель и в душе возникает смысл общего Великого Дела.

Но не нашлось когда, в конце 80-х такого героя, Бог не дал. А сами мы не найти его смогли, да и выслушать  ушей не нашлось.

Поэтому, думаю, на поставленные  вопросы сегодня нужно  ответить отрицательно.  Русский мир сегодня погибает и нет никаких видимых и подспудных причин ему не погибнуть в обозримом уже сегодня будущем.

 

Недавно дьякон Андрей Кураев процитировал преподобного Исаака Сирина, который сказал: «Если Господь справедлив, то я погиб».  Вот в этой «несправедливости» Божией и есть наша последняя надежда.

Аминь.
 
2012

Добавить комментарий

Яндекс.Метрика